Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 2 из 44

Лунная ночь. Снег приятно скрипит под ногами. Мы стоим на дороге около Копцевской горы — традиционного места расставания. Играет гармонь, звучат частушки вперемешку с матерком, парни напоследок тискают девок и отмахиваются от матерей, стоит непрерывный вой и плач провожающих женщин. Не плачет лишь одна моя мама. Она молчит и вглядывается странно и пристально в мое лицо. Мы молчим, потому что уже все сказано…

Кто-то понукает хмурых лошадей, и сани трогаются. На санях наши мешки, поверх мешков развалился Пашка Громов, он тискает кучера — Шурку-письмоноску.

В последний раз я целую маму и Мирру, поворачиваюсь и иду, рядом горланят частушки мои товарищи, угорские парни. Они почти все пьяны, но идут бодро, поют, перебрасываются шутками. Все они почему-то низкорослы и кряжисты. Я иду молча и слышу, как меня кто-то догоняет. Оборачиваюсь. Мирра подбегает ко мне и крепко жмет руку. Вдали стоит мама, одна, маленькая и беззащитная. Она не плачет. Слезы комком подпирают горло. Я вырываю руку и догоняю подводы.

— Ватер во дворе, коли надобно, — говорит хозяйка и тушит коптилку.

Темнота.

Гудки паровоза. Шпалы. Уходящие рельсы. Маневрирует маленький паровозик, пыхтя и пуская пар на грязный снег. Как давно я не был на станции, не слышал этого тревожного и сладкого вокзального шума! Только что остановился на минутку пассажирский поезд, из него высыпал народ. Люди бегут с чайниками за кипятком, много военных, на всех погоны. Шинель одного офицера распахивается, и я вижу — ого! Вот это да! На груди несколько орденов! Рядом другой офицер, оба оживленны, розовощеки, выглядят боевыми орлами. Я внутренне отмечаю их выправку, бравый вид и мысленно сравниваю с нами. Странное чувство — мы разнородны и жалки в нашей разношерстной одежке, в наших лаптях и онучах, с огромными сидорами за плечами.

Свисток. Поезд трогается, офицеры на ходу вскакивают на подножку, и скоро поезд становится малозаметной точкой в сходящихся светлых нитках рельс.

— По вагонам!

Мы выстраиваемся в цепочку и идем к товарному вагону кирпичного цвета с большой дверью посредине. Высокая железная скоба вместо подножки ведет в зияющую черноту дверного проема. По пути к вагону мы проходим сквозь строй плачущих женщин. Это мантуровские провожают своих.

— Пиши, Николай, пиши!

— Ох, горе-то!

— Дитятко мое родимое, не для кого мне больше работать! Сложишь ты свою буйную головушку…

— Глянь — этот-то в очках!

— Не наш, видно!

— Детдомовский! С Угор!

Я неловко ставлю ногу в скобу, пытаясь забраться, нога соскальзывает. Сзади подталкивают. Рывок, я отодвигаюсь по стенке в сторону и натыкаюсь на дощатый настил. Он установлен в два этажа. Нары. Забираюсь в дальний темный угол нар и оттуда выглядываю. Посреди вагона круглая железная печка, мимо нее пробегают незнакомые мне парни, с криком и гиканьем занимают места на нарах, кто-то с грохотом бросает из двери вязанку дров, какой-то парень в ушанке начинает колоть их и пихать в печку, за стенкой слышен плач и выкрики женщин… Я лежу, крепко прижав к себе черный вещевой мешок, в котором все мое богатство.

— Мишка, подай топор! У кого спички?

— А дрова сырые, едри их в корень!

— Так мы и не допили ту поллитру!

— Не лезь сюды, тут мы с Колькой заняли!

— Кабы нам тоже хорошие шинеля дали, мы тоже бы, как тот офицер!

— Дадут тебе, держи карман!

— Дадут, да еще поддадут!



Кто-то топает, приплясывает около печки — греется, печка дымит, сырые дрова не разгораются. Длинный парень из Мантурова, посовещавшись со своими дружками, выскакивает из вагона и через несколько минут возвращается, неся на проволоке какую-то черную мочалку. Ее кидают в печь, и пламя сразу вспыхивает ярким цилиндром. Лица выхватываются из полутьмы желтыми пятнами, печка начинает гудеть, в воздухе пахнет дегтем.

Этот световой эффект встречается общим одобрительным ревом. Я даже не могу разобрать отдельных выкриков, кроме «Даешь!», «Тяни ее еще, сейчас погреемся!» — и лихого, веселого мата. И вдруг меня осеняет: это же пакля из букс! Просмоленная пакля кладется в буксы как смазка для подшипников, и если ее не будет, то… Это же преступление…

Я вскакиваю с места и начинаю сбивчиво объяснять, на меня с удивлением оглядываются, отмахиваются, как от мухи, кто-то ругается.

— Дать ему раза в рыло, чтоб не совался! — слышу я сзади глуховатый голос. Я резко оборачиваюсь, но не успеваю разглядеть говорящего, так как сзади вырывается целый сноп пламени, и я вынужден отскочить в сторону. Раздается хохот. Теперь уже трое бегают за паклей и суют ее поминутно в огонь. Печка раскаляется, дверь теплушки закрывают, становится ощутимо тепло… Парни, рассевшись по нарам, начинают раскрывать свои сидора и закусывать. С удивлением гляжу на их огромные холщовые мешки, они битком набиты сухарями, там пуды сухарей, бутылки с топленым маслом, пряженники… Кто-то достает вяленое мясо, разговоры смолкают. Все жуют, чавкают, хрустят.

Пересчитывая свои пироги, я замечаю, что половина из них пропала. Нет также куска мыла и полотенца, аккуратно уложенного мамой. Утром, торопясь, я не посмотрел в рюкзак, и теперь мне есть чем вспомнить мою мантуровскую хозяйку.

В вагон входит невысокий мужчина в черном пальто и военной ушанке. Это наш сопровождающий от военкомата. Он делает перекличку, каждый отвечает: «Я»! Нас в вагоне шестьдесят человек.

Я испытываю какое-то странное удовлетворение от этой официальной процедуры, подсознательно радуясь тому, что с нами есть командир, какое-то официальное лицо. Хоть какая-то крупица порядка!

Закончив перекличку, сопровождающий выходит наружу, и двери с грохотом задвигаются. В вагоне темно. Только печка лучится красновато, и тени бегают по стенам и потолку вагона.

— Эх, фонарь бы!

— С фонарем хорошо!

— И вот с той девкой я отгулял и стал гулять с другой…

— Да ты расскажи, што в Шулеве было…

— А в Шулеве ничего не было. Шли мы с Мантурова, с приписки, значит. На дороге двух девок встретили. Они нас увидали — и бежать. Мы догнали, поташшили в волок. Одну я держу, ташшу, а другую Егорка Соколов да Пашка Еремин, да ешшо нас двое было. Они кричат, вырываются, а мы — знай свое — ташшим.

В вагоне становится тихо, все начинают прислушиваться, тема явно всем по душе, вспыхивают огоньки самокруток, тускло освещая лица.

— Ну, в кусты приволокли, платья над головой завязали, а тут как раз бабы по дороге ехали, нас заметили, закричали. Заругались… Ну, раз тако дело, пришлось нам бросить девок да в кусты… Да ходу!

— Так и не успели? — с явным сожалением спрашивает высокий красивый парень в коричневом полушубке.

— Не… только живого мяса и пошшупали! Ну да мне што! Што я, девок не пробовал? А вот Егорке да Пашке обидно: они на первака шли…

— А вот, паря, на гулянке в Макарьеве у нас было дело…

Я напряженно вглядываюсь в рассказчика: смуглый широкоплечий парень говорит неторопливо, весомо, уверенно. Его слушают, затаив дыхание, он сидит на верхних нарах, окруженный группой своих, чувствуется, что он атаман среди них, ему скручивают самокрутку, он небрежно, не глядя, берет ее, извлекает из кармана «кишку», кремень, ударяет несколько раз по кремню кресалом — вата начинает тлеть, он закуривает, тушит «кишку» в гильзе и, сплюнув, продолжает:

— В Макарьеве, паря, мы за одну гулянку четырех девок спортили…

Я не верю ушам своим — как можно о таком говорить вслух, спокойно… И что со мной? Сидит рядом живая сволочь, насильник, негодяй, а я слушаю его, не встаю, не даю ему по морде… надо немедленно вызвать командира, чтобы этого гада взяли и судили… Но почему-то я продолжаю оставаться на месте, парализованный тем, с каким вниманием, интересом и одобрением следит весь вагон за его рассказом! Меня раздирают противоречивые чувства, каждое слово смуглого отпечатывается во мне, но вот начинает говорить другой, третий, и я начинаю понимать, что никто не осуждает, наоборот, — эти рассказы воспринимаются как бравада, они вызывают уважение и поднимают авторитет.