Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 16 из 44

Кроме этой поучительной песни, нас обязали разучить «Священную войну» и Гимн Советского Союза, который тогда только появился.

«Священную войну» мы сразу полюбили, что же касается гимна, то начальство сделало все, чтобы мы его возненавидели. Во-первых, его вдалбливали в нас вечерами в обязательном порядке. Во-вторых, когда гимн был уже выучен, им заканчивалась каждая вечерняя поверка. В одиннадцать часов, когда рота выстраивалась в коридоре и в ответ на выкрики фамилий сто двадцать раз звучало однообразное «я!», начинался гимн. Усталые, голодные, иззябшие, мечтающие добраться до нар, мы пели его весь, от начала до конца, со всеми припевами, стоя по стойке «смирно». После гимна обычно следовали долгожданные команды «По казармам!» и «Отбой!». Однако, если Филиппов был не в духе, он и из отбоя устраивал нам «воспитминутку», которая иногда затягивалась на полчаса, а то и больше. Подав команду «Отбой!», он с часами в руках следил, чтобы мы, полностью раздетые, лежали под одеялами за три минуты. Если кто-то один запаздывал хоть на секунду, следовало неотвратимое «Отставить!», и мы снова лихорадочно одевались, шнуруя ботинки, застегивая гимнастерки, ремни и вставая в строй между нарами. «Отбой!» — «Отставить!» — «Отбой!» — «Отставить!» И так пять-шесть раз.

Это называлось «погонять перед сном». Кроме этих упражнений, он почти ежедневно проводил с нами перед отбоем «политбеседу» на тему дня.

Во время очередной политбеседы, произнесенной им с верхних нар, густо пересыпанной матом и собственным творчеством типа: «Вот вы — хохлы проклятые! Жаль, нет здесь московских ребят, научили бы они вас жить, сволочей, мать вашу, перемать!» — Молодчий, который мрачно молчал в своем углу, вдруг неожиданно для всех поднял голову и заявил:

— А что это вы так много материтесь, товарищ сержант? Ведь это нехорошо: мать да мать… — И в наступившей тишине добавил что-то совсем уже несусветное: — Ведь вы же командир Красной Армии…

У Филиппова от неожиданности открылся рот, а потом он разразился таким семиэтажным, какого я еще не слышал. Закончил он свой монолог тем, что влепил Молодчему наряд вне очереди, и тот после отбоя отправился на улицу чистить гальюн.

Так проходили будни. Что касается праздников, то их просто не было. Даже 23 февраля — День Красной Армии, который мы очень ждали, втайне надеясь на лучший, чем обычно, обед, прошел, как всегда. Вместо обеда нас угостили политбеседой об истории Красной Армии и занудными наставлениями об укреплении воинской дисциплины.

При попытке к бегству…

Маленький, плюгавый, с сержантскими лычками на погонах и отвислым задом грязных штанов, он стоял в центре тесного круга молодых солдат и, странно разводя руками, что-то быстро говорил, шлепая большим губастым ртом.

— У меня дерьма этого — часов — до хрена было, до этой матери… Полные карманы. Раз поймали мы фрицев под Орлом. Их тогда пачками брали, техники валялось этой до хрена… Лейтенант приказывает: «Отвести в штаб полка». Я говорю: «Я поведу».

Пошли мы с другом. Друг у меня был не локша. Дали нам пятнадцать фрицев. Повели. Километров пять оттопали, завели в лесок. Я говорю: «А ну, мать… Становись! Равняйсь! Смирно! Часы снять, клади на пенек!»

Они сняли, положили. Я командую: «Становись!»

Встали они, подравнялись, а мы с другом полные рожки в них — как дали, мать-перемать! Они все друг на друга! Мы часики, колечки собрали…

Пришли назад. Я доложил: «При попытке к бегству…»

Затаив дыхание, дыша в затылок друг другу, стоят слушатели. Рты полуоткрыты, глаза неотрывно следят за рассказчиком.



Он замолчал, сплюнул на пол и растер ботинком.

Я стою, подавленный, и жду какой-нибудь реакции.

И реакция наступает.

— А золотые были? — спрашивает маленький парнишка с розовыми ушами.

— Рыжие? Была пара, — охотно поясняет сержант. — У меня ее потом, суки, в госпитале сбондили…

Кухня

Дежурство по кухне считалось самым желанным из нарядов. Оно являлось наградой, поощрением. Вечно голодные, мы втайне мечтали о нем и с замиранием сердца слушали распределение нарядов.

То ли Филиппов неплохо относился ко мне, то ли он считал, что со мной не будет хлопот, так как я не ворую, но меня назначали часто.

Кухня и столовая помещались в длинном сером бараке, по окна заваленном снежными сугробами. От дверей — протоптанные широкие тропы, по ним роты подходили питаться и уходили потом с обязательным пением песен. (Однажды я услышал, как после очередного обеда из мутной водицы с листьями капусты уходящий взвод затянул: «Кони сытые бьют копытами, встретим мы по-сталински врага…»)

В четыре часа утра мы приступали к дежурству. В темной холодной комнате, освещенной бегающими отблесками огня из только что затопленной огромной печи, копошились какие-то фигуры. Дежурные из другого взвода приходили раньше нас и, сгрудившись у печки, толкали туда на щепках мороженые картофелины, пекли их и жадно ели полусырыми, пачкая лица сажей. Печь картошку было запрещено, но через три месяца службы уже не было ни одного солдата, который бы твердо не усвоил правила: «Делай, пока тебе не запретили…»

Мы начинали немедленно рыскать по углам и, наткнувшись на бочку с мороженой капустой, жевали холодные, мокрые, прозрачно-желтоватые листья. Печь картошку мы уже не успевали: появлялся старший по наряду сержант и разгонял всех на работу. Работы было много: пилка и колка дров, традиционное мытье полов на кухне (два ведра холодной воды опрокидывали на пол, потом сгребали жидкую грязь в ведра и выносили в вонючий нужник рядом с кухней), скребка ножами темных липких столов, переноска из склада мешков с картошкой и многое другое. Примерно через час появлялась повариха, отпирала кладовку с хлебом и выдавала старшему по наряду нужное количество буханок и сахарный песок в жестяных мисках. Хлеб и сахар взвешивался внутри кладовки поварихой и сержантом, солдаты никогда при взвешивании не присутствовали. Дежурные забирали хлеб и сахар из рук сержанта и уносили в раздаточную, откуда уже из маленького окошечка выдавали на столы.

В этом самом окошечке с украденной миской сахарного песка застрял во время одного из дежурств парень из нашего взвода — Барткус. Там его и захватили на месте преступления, вытащили с трудом и отправили на «губу». (Барткус вообще был странным, нервным и истеричным парнем, во взводе его считали дурачком, дразнили и задирали, а он был бедолагой и часто сам себе портил жизнь.) С «губы» он вернулся совсем больным, издерганным, с трясущимися руками и был отправлен в санбат.

Вся работа на кухне проходила под одним общим девизом: «Как бы чего-нибудь утянуть». Тянули все — от поварихи до дежурного солдата, который, выдавая буханки, умудрялся отщипывать корочки; другие по пути от раздачи до столов ухитрялись залезть пригоршней в миску с песком и набить им рот.

Особо привлекательным местом считалась судомойка — маленькая квадратная комната с длинной, от стенки до стенки, лоханью из оцинкованного железа. В комнатке с двух противоположных сторон были прорублены два окошка: в одно подавались жестяные миски из солдатской столовой, в другое фарфоровые тарелки из офицерской. Для дежурных по мойке миски не представляли никакого интереса; они были всегда пусты и бросались в теплую грязноватую воду стопками. Зато фарфоровые тарелки требовали особого внимания и индивидуального подхода. Часто на них оставались непростительно богатые объедки жаренного на сале картофеля, который дежурные мокрыми ладонями сгребали с тарелок и отправляли в рот. Иногда на тарелках лежали недоеденные куски хлеба, иногда в мойку попадали чуть начатые стаканы со сладким чаем. Все это моментально уничтожалось, а иногда, при особенной удаче, и уносилось с собой. Так, однажды, я вынес в кармане целые три пайки хлеба, снятые с офицерских тарелок, и на другой день украшал себе ими жизнь.