Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 6 из 48

Мы возвращаемся молча, подавленные. Папа обходит окна — все целы. Я чиркаю спичкой, и коптящий огонек высвечивает знакомый круг, за границами которого темнота.

— Таня, где же твоя каша? — вспоминает папа. — Сейчас она в самый раз.

Мама идет на кухню, и мы слышим ее жалобный вскрик. Бросаемся к ней. Она растерянно стоит около потухшей буржуйки с кастрюлькой в руках. В кастрюльке прозрачная водица…

— Что такое? Ведь я засыпала полстакана. Помешала, она загустела, но не закипела… Потом тревога… И вот… Что это?

— Где остальные полстакана? — спрашивает папа, разжигая еще теплую буржуйку. Мама еще раз наливает воду и высыпает остатки муки в нее. Мы все: Мирра, Ксеня, папа, я — стоим вокруг и, затаив дыхание ждем результата. Вода вскипает, белая густая масса бурлит и вдруг мгновенно становится прозрачной кипящей водой.

— Химия, — мрачно говорит папа и выливает нашу «мучную кашу» в раковину.

Молча мы расходимся по койкам. Снова звучит сирена. Снова визг бомб, грохот взрывов, зарево в окнах и постоянная мысль — как там Лиля? Пронесло ли? Жива ли?

Утром мы с Миррой выходим из дома и бредем к Сенной площади. Там сворачиваем у черно-золотой церкви на садовую и вдоль пустых трамвайных путей добираемся до бывшего Пажеского корпуса, где теперь расположен военный госпиталь номер семьдесят, где живет и работает Лиля.

Мы минуем красивую ажурную решетку Пажеского корпуса и сворачиваем в узкий двор, где находится проходная. Время и день прихода у нас точно обусловлены — Лиля на военном положении и ее выход регламентирован до минуты.

Вот она. В серой шинели, сапогах. Из-под нелепой ушанки радостные и беспокойные большие, красивые глаза. Мы обнимаемся. Короткий и торопливый диалог:

— Как вы?

— Как видишь, живы.

— Как ты?

— Нормально. Только ночь не спали — таскали раненых.

— А утром?

— Ну что ты! Утром обход, операции, уколы, перевязки… Бегите домой. Я больше не могу. Вот хлеб, вот каша.

Она протягивает нам пол-литровую банку с кашей, собранной за несколько дней — ее рацион. Обеды и завтраки. Она ест только супы. Все каши собирает в банки и выдает нам по средам и пятницам. Каша в банке многослойна и разноцветна: желтая пшенная, серая овсяная, белая манная. От хлеба мы пытаемся отказаться, но она просит, настаивает, требует. Ради мамы… В глазах и голосе слезы… И мы берем.

— Берегите маму, папу… Берегите себя… Я побежала…

Все. Никакой связи до будущей среды. И ежедневные бомбежки…

Мы с Миррой прячем драгоценную банку, выходим на улицу и думаем об одном: увидимся ли в следующую среду?

Милые мои сестры! В дни тяжелых испытаний, на грани жизни и смерти, каждая из вас отдавала свои душевные и физические силы для спасения меня от голодной смерти. Каждая жила и действовала в соответствии со своим характером, спецификой своего существа: Лиля — упорно, стоически, бескомпромиссно; Мирра — энергично, изобретательно, рискованно, все положив в пасть Молоху, вплоть до риска собственной жизнью и безопасности — чтобы я жил. Сумел ли я ответить за подаренную мне жизнь?

Вечер. Мама зажигает найденный где-то в комоде огарок свечи. Как здорово она светит! Ярко и без копоти. На вечер хватит, а дальше снова коптилка.

Звонок в дверь. Мы с мамой идем открывать. На пороге согбенный, в каком-то рванье, незнакомый старик.

— Вам кого? — спрашивает мама.

— Татьяна Максимовна! Вы меня не узнаете? Грюнбаум…

Старик, покачиваясь делает пару шагов в переднюю. Я приношу свечку.



— Грюнбаум? Михаил Захарович?

— Да, это я… Узнали? Я сам себя не узнаю…

Я стою, не двигаясь. Этот скрюченный старик, в рваной женской кофте, с темными пятнами на щеках, с кровью запекшейся на лысине, из которых торчат клоки седых волос, с вытаращенными безумными глазами, — это наш верхний сосед, высокий дородный, всегда богато одетый, всегда надменный Грюнбаум…. Верится и не верится.

— Татьяна Максимовна! Ради бога! Кусок хлеба… Три дня ничего не ел…

Мама в растерянности.

— Михаил Захарович, проходите, сядьте. Я вам кипятку налью… Но хлеба у нас нет… Мы же все на карточках, так же, как и Вы…

— Татьяна Максимовна! Может тарелочку супа? Небольшую… Может корка, какая?..

— Нет у нас ничего, Михаил Захарович. Мы тоже голодаем… Вы же получаете хлеб по карточкам. Почему же вы три дня не ели?

— Все отобрали… Все карточки… Весь хлеб… Все… Мне не дают ни куска три дня…

— Кто отобрал? — спрашивает мама в ужасе. — Как это случилось? Почему Вы отдали?

Старик вскидывает опущенную голову. Рыдания душат его речь. Слезы обильно текут по лицу.

— Жена… Люська… Я ослаб… Сам за хлебом не хожу… Три дня не дают ни куска… Бьют меня, бьют каждый день… Что б ты сдох скорей… Они ушли сейчас… Я спустился к вам. Больше не к кому… Татьяна Максимовна, голубушка…

Дверь захлопывается. Я стою потрясенный… Мама, бессильно опустив руки, не стесняясь меня, плачет…

Декабрь

…Навсегда запомнились мне эти сутки. Вечером мы все стояли у полутеплой печки, плотно прижавшись. Спине тепло, груди холодно. Когда говоришь — изо рта пар. Папа опять вспоминает Украину, подовые пироги, творожники, бифштексы… Он говорит подробно и увлеченно. Ясно представляется большая беленая печь и хозяйка, вынимающая румяные, теплые, лоснящиеся от масла пироги из гречневой муки… Слюна течет. Тьфу, лучше бы он молчал… Мама с болью в глазах гладит его по голове, старается переключить. Он раздражается, сердится на нее…

Ксеня сидит в углу под телефоном: скулы обтянуты, нос заострился, взгляд бессмысленный, голова укутана черным шерстяным платком до глаз.

— Истопили бы мою печку, — говорит она тихо. Потом с трудом поднимается, бредет в Лилину комнату, ложится на диван и просит, чтобы я укрыл ее. Я натягиваю на нее оба одеяла и подтыкаю края с боков.

— Ты бы сходил к Липшицам, попросил бы для меня тарелочку супа, — просит она из под одеяла.

Я беру тарелку, выхожу на площадку и долго мнусь, переступая с ноги на ногу, перед коричневой дверью с номером 8, не решаясь постучать, а потом просить тарелку супа. Но ведь это не для меня, это для Ксени… Стучусь.

Мне открывает Женя, самая маленькая из всех сестер, а сейчас ставшая еще меньше, бледненькая, худенькая с испуганными глазами.

— Нет, супа у нас нет. Но стакан соевого молока я могу дать.

— Большое спасибо, это для Ксени. Если бы для себя, я бы не попросил, — третий раз говорю я и очень бережно, очень осторожно несу стакан с белой жидкостью к нам. Ксеня выпрастывает сухую желтую руку из-под одеяла, отливает половину в чашку и предлагает мне. Как трудно сказать «Нет», но я все же выдавливаю из себя это слово, а сам стою и жду — вдруг предложит еще раз. Нет не предлагает, только просит, чтобы я принес из кухни, из ящика стола хлеб, оставшийся у нее с утра, а половину взял себе. Отказаться от хлеба уже выше моих сил. Я иду на кухню, вынимаю из ящика обломанный с краев кусок, режу его ровно пополам и уже в коридоре, не доходя до Ксениной комнаты, проглатываю свою половину. Ксеня вялыми движениями макает хлеб в молоко, подносит его к беззубому рту и сосет его. Я выхожу.

Ночью она будит нас, зовет маму, меня. Мама встает, кутаясь в пальто, и идет в соседнюю комнату. Я слышу ее громкие вопросы и не слышу ответов Ксени. Мама возвращается и говорит: «Она проживет недолго…»

Ксеня лежит растрепанная, подняв лицо кверху, и что-то говорит. Слов нельзя разобрать — язык заплетается, рот полуоткрыт, изо рта вырываются шипящие звуки и хрип. Мама сажает ее на горшок. Я неуклюже помогаю. Потом мы укладываем ее. Она, умученная всей этой процедурой, вытягивается, закрывает глаза и вроде бы успокаивается.

Потом были холодные день, вечер, ночь и наступило утро. Холод в тот день был жуткий. Я ходил весь скрюченный, сгорбившись, вобрав голову и плечи Мучительно хотелось есть. Угнетала темень от синих, местами продырявленных штор и холодина в квартире. На кухне лопнула большая бутыль с водой, превратившейся в лед. Нужно было пойти на улицу поколоть дров — это была моя обычная работа, а я все медлил, все отсрочивал, обманывая сам себя. Наконец оделся. Какими медленными стали теперь движения… Как долго я надевал пальто… Какими тяжелыми оказываются эти два маленьких чурбана! На черной, лестнице среди пыли и хлам, остались еще три, последние. Значит еще одна полутеплая печка… А потом что? Спускаюсь вниз. Руки уже замерзли. Насколько могу быстро устанавливаю чурбаны на панели, покрытой тонким слоем снега. Удар. Чурбан падает. Поднимаю, опять ударяю колуном — и опять неудача. Надо быть сильнее и резче. Снова и снова поднимаю колун, снова поднимаю и ставлю в очередной раз падающие и неподдающиеся чурбаны и, наконец, добиваюсь своего — один кругляк разлетается на две плахи. Дальше — легче. Наконец расколото все. Я собираю охапку, прихватываю тяжелый колун и медленно, ступенька за ступенькой, взбираюсь по лестнице. На первом этаже, около квартиры Рогозиных охапка моя рассыпается, несколько поленьев падает на площадку. Я встаю на колени и собираю их, тщательно подгоняя полешко к полешку, чтобы лежали ровно. На втором этаже сердце начинает стучать учащенно. Я останавливаюсь, отдыхаю и, вдавливая ватные ноги в ступеньки, волокусь на свой третий. Вот и наша дверь.