Страница 22 из 48
Еще от входа я замечаю маму, которая с растерянным и горестным видом стоит среди своих малышей, лежащих на полу на расстеленных тюфяках. Мама наклоняется то к одному, то к другому, что-то им говорит, поправляет одежонку, с трудом передвигаясь между плотно лежащими телами.
Я издали машу ей рукой и, осторожно ступая через детские тела, пытаюсь пробраться к ней.
Сначала я продвигаюсь успешно, но чем дальше, тем труднее становится найти пустое место, чтобы поставить ногу. Шагах в пяти-шести от нее я останавливаюсь. Дальше сплошные тела, пройти невозможно. Мама протягивает мне кружку с водой — то большая ценность, и я очень хочу пить, но дотянуться до кружки невозможно. Мы перекликаемся с ней на расстоянии. Я сообщаю ей последние новости и спрашиваю, где и как она собирается ночевать.
— О чем ты говоришь? — устало машет мне рукой мама, и я ухожу, оставляя ее в тревоге и озабоченности.
Тяжелый смрад, исходящий от поносящих детей преследует меня до выхода. Июльская ночь встречает прохладой, ветерком и приносит облегчение.
Наш детский дом стал эвакуироваться. Перед посадкой в поезд у многих ребят начался понос. Нас, старших, послали в вагоны, где были малыши двух-трех лет. Мы за ними ухаживали. Потом нас посадили на пароход. Я была на палубе, когда объявили тревогу. Какой-то моряк сказал, что лучше оставаться наверху, накрыл меня брезентом и сказал, чтобы я не боялась. Слава Богу! Мы переплыли Ладогу и остановились в какой-то деревне. Узнав, что мы из Ленинграда, местные жители стали нас расспрашивать о блокаде, но не поверили нашим рассказам, решили, что мы хотим их разжалобить.
Когда нас привезли в Мантурово, местные женщины, глядя на нас плакали, жалели нас, а Ольге Александровне говорили: «Доченька, ты их по дороге всех похоронишь». По приезде в Мантурово нас завели в столовую, и посудомойка, жалея нас, говорила: «Какие скелеты!»
А через три года, когда мы уже возвращались в Ленинград, та же женщина в той же столовой радовалась за нас: «Какие мордатые стали!».
26 июля 42-го года. Опять стучат колеса. Уже третьи сутки, как мы едем на восток. Уже проехали Волхов, Тихвин. Сегодня была остановка в Пикалево. Едем медленно, подолгу простаивая на неизвестных железнодорожных разъездах, а иногда в поле или лесу. В вагоне душно. Июльское солнце раскаляет железо. Тяжелый запах испарений, пота, давно немытых тел и нестираного белья.
Едем уже третьи сутки. Я продолжаю знакомиться с детьми. Каждый день новые впечатления, новые характеры. Мне интересно.
Олег Громов, племянник Ольги Александровны. Родители погибли в блокаду. Красивый сильный мальчик. Мужественное лицо, светлый чуб, голубые глаза. Спокойный, уверенный в себе, всегда готовый прийти на помощь, на выручку. Про таких говорят — «надежный».
Ника Бобровская — сгусток энергии, доброжелательности, улыбчивости. Выделяется из всех детей цветущим видом, бодростью и работоспособностью. Румянец во всю щеку — кровь с молоком!
Женя Ватинцев — живой разболтанный веселый мальчишка. Музыкален. Любит петь, быть в центре внимания.
Забавный и хитрый Мустафа. По-русски говорит скверно, но рассуждает много. Ссорится со всеми, не переставая улыбаться. Не знает разницы между своим и чужим и одевается в то, что лежит рядом. Вот очередная ссора с Сонькой Сулеймановой, которая, не обнаружив своих тапок, свесила с верхней полки над Мустафой голые ноги и запричитала, требуя свои туфли.
— Сонька, говнюк, чего ноги свесил, как рак?
— Сам говнюк! Отдай мои туфли!
— Нет у меня твоих тухль. Это мои тухли.
— Нет мои!
— Иди на куфню. Спроси этого, как его… тетю Лиду. Наверное, он забрал. Общий смех в вагоне. Девочки за Соньку, мальчишки за Мустафу. Тема еды на время забыта.
Мустафа был одним из самых слабеньких. Он целыми днями лежал, любил, чтобы за ним ухаживали, в еде был капризен. Положение ослабленного позволяло ему не вставать и не мыться, часто стонать и лежать с голым задом. Когда ему пеняли на это, он невозмутимо отвечал:
— А жарко. Могете отвертеться и не глянуть.
Его жалели. До тех пор пока не застукали: ночью после двух суток лежания и стонов он встал и выпил двухлитровый бидон со сладким чаем. Потом бодро влез на полку и застонал снова.
У него был друг, Шавкет. Круглоголовый живой и подвижный мальчишка с круглыми хитрыми глазами, в прошлом мелкий воришка. Говорил он басом, быстро, немного заикаясь. Однажды он пришел к Мустафе не утром, как обычно, а к ужину. Я спросила, где он был. Он ответил, что весь день искал тону.
— А что такое тона?
Ответ был настолько же многословен, насколько непонятен. Потом выяснилось, что «тону» его послала искать Ольга Александровна. Ольга Александровна подтвердила:
— Да, он позволил говорить со мной неподобающим образом. Я его выставила и потребовала найти другой тон…
На протяжении десятидневного пути в поезде дальнего следования, между трехразовыми кормежками, общими разговорами и мелкими конфликтами, под стук колес дети продолжали делиться воспоминания.
Когда нас стали эвакуировать, каждому выдали в дорогу неприкосновенный запас — по буханке хлеба и строго предупредили, чтобы в конце пути сдали на кухню. Ольга Александровна сказала:
— Если тронете хлеб, высажу!
Мы с Тамарой Соевой ехали на одной полке. Нас кормили хорошо, но запах хлеба дразнил постоянно. И Тамара стала потихоньку от своей буханки отщипывать. А я боялась, буханку берегла, напоминала ей про угрозу Ольги Александровны. Она ответила:
— Пугают…
По приезде в Угоры нам велели буханки сдать. У меня была целая, а у Тамары один мякиш серединный, так и сдала, и ей ничего не сказали.
Поезд дальнего следования. Говорят, едем на Горький. Я знакомлюсь с ребятами. Среди них заметно выделяется невысокий хромой парень с острым взглядом, облупленным носом и уверенным хрипловатым голосом. У ребят, даже более рослых и сильных, он пользуется необъяснимым бесспорным авторитетом: «Сашка сказал», «Не тронь — это Сашкино», «Скажу Сашке, тогда узнаешь!» — слышу много раз за день.
Мы встречаемся с ним в проходе у окон. Прищур зеленоватых глаз, обмен двумя, тремя фразами, и завязывается наш интересный разговор.
— Ты «Овода» читал?
— Конечно! Вот человек был! Никого не боялся!
— А «Монтекристо» читал?
— Еще бы! Любимая книжка!
— Ты много читал, я смотрю. А что до войны делал?
— Учился. Много учился, — быстро, в тон мне реагирует Сашка. Плутоватая улыбка. Хитрые глаза. Чувствую какой-то подвох.
— Чему учился?
— Где притырить, что слямзить, как хавиру на бой пустить…
— Врешь ты все…
— Ты что — не веришь? Хочешь, фокус покажу?
— Давай.
— У тебя носовой платок есть?
— Есть.
— В каком кармане?
Я хлопаю себя по боку.
— Так. Следи за мной, я его красть буду. Следи внимательно. Особенно за руками.
— А-а-ап-чхи!
Сашкино лицо сморщивается, глаза превращаются в щелочки, рот открывается, и он оглушительно чихает несколько раз. Потом медленно лезет в свой карман, достает мой платок, вытирает выступившие слезы, затем с хрюканьем сморкается в него, сует мне в руки и говорит:
— Извини, у меня насморк!
— Ну и чудеса!
— Не зевай!
Сашка заразительно хохочет, радуясь блестяще выполненному трюку, и я хохочу вместе с ним.
Поезд мчится, постукивая по шпалам. За окнами проплывают зеленые поля, под колесами громыхает мост, в речке купаются мальчишки. Я скашиваю глаза и замечаю, что на подножке нашего вагона прилепился парень с бледным и рыхлым лицом, на ногах лапти, холщовый мешок за плечами.