Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 11 из 48

После очередного утреннего обхода врач прописывает мне адонис — сердечное. Странно, ведь у меня ничего не болит, только слабость. Впрочем, я замечаю некоторые сдвиги: мне уже не хочется, как в первые дни, только лежать на койке; я уже сажусь, спускаю ноги и пробую встать. Пока безуспешно — кружится голова. Но появилось желание, а это уже что-то. Люди в палате неразговорчивы, замкнуты, сосредоточены на себе. Слова и мысли только о еде, самочувствии, карточках. Изредка кто-нибудь упоминает о положении на фронтах. Старик, в темном пиджаке, с замотанным синим шарфом горлом, присаживается к папе на кровать.

— Самсон Львович! Вы меня узнаете?

Пауза. Папа вглядывается, пытается вспомнить, потом смущенно качает головой.

— Мы работали с вами в «Дорводмосте».

Он называет себя, папа узнает его. И начинается разговор.

— Почему в январе два дня вообще не давали хлеба?

— Остановилась 5-я ГЭС. Кончился уголь, Вода перестала поступать на хлебозавод.

— Как же наладили?

— Ведрами таскали. А угля и сейчас нет. Дровами топят. Разобрали деревянные дома по окраинам и топят.

— Надолго ли хватит?

— Кто знает. Я свалился две недели тому назад. Привезли сюда на санках, как покойника. Сейчас хожу.

— Дров нет, а огня много. Пожары каждый день. Откуда пожары? Немец сейчас вроде бы поутих, не стреляет.

— Постреливает.

— От буржуек больше. Топят мебелью, не следят. Или затопят, а сами свалятся, заснут. Так и сгорают.

— Электричества нет, угля нет, воды нет, еды нет, — перечисляет папа.

— Электричество есть. Для Смольного. И еда есть, и вода…

— Как ваша семья, Иван Степанович? Где они — здесь или уехали?

Старик молчит. Греет руки меж острых колен. Я жду ответа. Папа поворачивает заросшую седой щетину голову, некоторое время смотрит на соседа, потом отворачивается.

Старик медленно поднимается и, опираясь на спинки кроватей, ковыляет к своей койке.

— Что же ты спрашиваешь? — вырывается у меня, — Разве можно сейчас такое спрашивать?

— Помнится, жил на Карповке, — как-то невпопад роняет папа. — Трое детей…

Среди многообразных звуков — стонов, ругани, бессвязного бормотания умирающих, глухих, тусклых и унылых голосов — меня уже несколько дней удивляет и привлекает громкий и уверенный бас справа. Он перекрывает остальные голоса и шумы в палате не только мощью своих голосовых связок, но и бодрыми оптимистическими интонациями и главное — сутью. До меня долетают обрывки фраз, кажущихся чем-то невероятным в этой обстановке.

— Нет, это не так! — уверенно и авторитетно утверждает голос. — Джотто родился значительно раньше Леонардо. Лет на двести. Джотто стоял у истоков раннего Ренессанса. Его воспитывали такие литературные титаны, как Данте, Петрарка, Боккаччо. Король обращался с ним, как с равным. Это была крупная фигура. Но он был пигмеем по сравнению с Леонардо, который…

— Папа, кто это?

— Это архитектор Шольп, друг того, который сошел с ума.

— Ты можешь меня довести до него?

Я спускаю ноги с койки и с папиной помощью, держась за спинки кроватей, дохожу до Шольпа. Вокруг него, как всегда, несколько человек, ловящих каждое его слово.

Шольп поворачивается ко мне. У него интересное лицо, умные серые глаза, густая шевелюра и вообще он не похож на дистрофика.

— А вот и мальчик пришел нас послушать, — говорит он приветливо, как будто мы с ним знакомы, — Ты школьник?



— Да.

— А чем ты увлекаешься?

Дикий вопрос… Чем увлекаюсь?.. Хлебом увлекаюсь. Кашей… Берегу тепло… Маме сахар коплю… Вот на ноги встал… Здесь моя мысль обрывается, и я тупо молчу.

— Он рисует, — вмешивается папа. — До войны занимался лепкой во Дворце пионеров.

— Вот как? — оживляется Шольп. — Так ты хочешь стать скульптором?

Нет, он определенно ненормальный. Такой же, как его друг «Петр Великий»…

Хочу ли я стать скульптором? Я выжить хочу. Хочу сил набраться. Чтобы ноги ходили, а ногти не нарывали и не сходили с пальцев. Чтобы все мои родные выжили среди этого ада. Чтобы хлеба прибавили. И чтобы кончилась война…

— Значит, мы с тобой коллеги, — уверенно объявляет Шольп. — Скульптура и архитектура — родные сестры, у которых одна общая мать — искусство.

Он, конечно, ненормальный, но поток его речи чарует и захватывает. И я сижу, открыв рот, ловлю каждое его слово.

— Ты бывал в Эрмитаже?

— Много раз. У нас от дворца там был кружок по искусству. Нас водила по залам и рассказывала о скульптуре… Жаннета Андреевна Мацулевич. Удивительное дело! Из каких уголков памяти прорвалось это имя? Почему тут же поплыли перед глазами стройная торжественная колоннада, боковой яркий свет из широких окон на Неву и беломраморные статуи над широкой парадной лестницей? Как давно это было? В далеком детстве? Или всего год назад?..

— Кого из скульпторов ты любишь?

— Канову.

Вокруг нас собирается ходячий народ. До обеда еще далеко, а голос Шольпа как магнитом притягивает каждого, кто имеет уши. Я тоже весь во власти его гипноза — иначе это не назовешь, но при этом замечаю странность: живое лицо, «довоенная» мимика, убедительная жестикуляция больших красивых рук и полная неподвижность от пояса. Что-то с ногами?

— Великолепный скульптор. Жил при папе Пии Седьмом. Классик. Блестящий, может быть, лучший в мире, мастер резьбы по камню. Все работы выполнены из каррарского мрамора. Непревзойденный шедевр «Амур и Психея» — наши, эрмитажные. Помнишь?

— Конечно! Скульптура, как кружево из мрамора.

— В центре Копенгагена, — продолжает Шольп, — стоит музей знаменитого датского скульптора Торвальдсена — единомышленника и одновременно оппонента Кановы. Титан. После себя оставил сотни великолепных скульптур. Они заполонили все три этажа музея, стены которого облицованы красным полированным итальянским мрамором. И на этом фоне его работы из каррарского, белого с тепловатым оттенком…

— Обед принесли! Обед!

Мы расходимся, расползаемся по койкам, и я фиксирую сразу два чуда. Во-первых, сказка, нарисованная Шольпом, меня настолько увлекла, что я забыл о предстоящем обеде! И во-вторых — я хожу! Я ХОЖУ!

Март

Солнце бьет в окна. Мы переселились из маленькой Лилиной комнаты, где ютились всю эту страшную зиму, в спальную. Тетя Нехама — соседка, жена водопроводчика дяди Яши (дворовое прозвище Шындер-Мындер-Трубка) пришла как-то к нам и энергично вмешалась в нашу жизнь — перенесла нашу буржуйку в спальную, постелила под ней серебристый цинковый лист и установила трубу в топку нашей белой кафельной печи. Сразу стало просторно, уютно, хорошо.

Буржуйка — центр нашей жизни, источник тепла, предмет нашего внимания и постоянной заботы. Ржавая, коричневая, с раскаленной трубой, она весело потрескивает, немного дымит, но греет комнату, помогая солнечным лучам. Как это мы раньше не догадались переехать и облегчить себе жизнь? Папа снял ватник, простер руки над буржуйкой, сидит неподвижно, наслаждается теплом. Мама что-то готовит? Мирра появляется с улицы и с порога радостно возвещает:

— Отгадайте, что я принесла?

И, не дождавшись ответа, извлекает из сумки и торжественно водружает на стол буханку белого хлеба с ярко-коричневой верхней коркой!

— Откуда?

— Оттуда. Из пекарни. — И, встретив наши недоуменные взгляды:

— Не волнуйтесь, мне подарили.

Мы не о чем не расспрашиваем. Мы уже знаем, что Мирра способна на чудеса, и с радостью набрасываемся на очередное чудо. Мама режет буханку пополам. Одну половину прячет «на потом», а другую мы съедаем сразу, жадно впиваясь в ломти ароматного мягкого сладковатого белого хлеба. Мирра, отломив себе корочку, остаток ломтя подсовывает мне и стоит рядом, счастливая. Она очень похудела за зиму, на щеках румянец, голос бодрый, она шутит и смеется. Она хороша собой, своей энергией, своей подвижностью, своей бодростью. Я верю в нее, любуюсь ею, я люблю ее больше всех, дальше больше мамы. Ведь это благодаря ей я живу, хожу, вижу солнечный свет, думаю, существую. Сколько мне тогда, в январе оставалось до конца? А она сотворила чудо.