Страница 8 из 10
У Цахариаса уже есть свой «наставник», его жена Филиппина, которая порет мужа. И он испытывает при этом восторг…
Пороками, извращениями отмечены и другие «невиновные». Например, похотливая, коварная, злобная служанка Церлина, безраздельно правящая домом старой баронессы фон В. Или внебрачная дочь баронессы, холодная, мстительная самка Хильдегард, затащившая Андреаса в свою постель и намеренно убившая там его мужскую силу.
Впрочем, на совести Хильдегард есть и настоящее убийство: глупенькая девчонка Мелитта выбросилась из окна после того, как Хильдегард солгала ей, что она безразлична Андреасу. И на его упреки Хильдегард отвечает с кривой ухмылкой: «… в мире будет еще много убийств и крови, и вы все это примете точно гак, как приняли войну, лаже с легким сердцем». Хильдегард права: Андреас переступит через смерть Мелитты, хотя и вспомнит о ней, убитой несвободой. «Несвободой марионеток, потому что сама она была свободной».
Новелла «Легкое разочарование», в которой Мелитта появляется впервые, это произведение еще более кафкианское, чем «Каменный гость». Ее главные герои — лабиринты, дом-лабиринт и лабиринт-сад, отрешенные от прочего города и связанные с ним неожиданными проходами. И все это столь же абсурдно и столь же естественно, непреложно, как у Кафки. Вообще ткань «Невиновных» сложная ткань, вобравшая в себя разнообразную стилистику многолетних броховских исканий. Порой все тут держится на пластике словесного рисунка, а порой на символах. Скажем, на символе треугольника, фатально замкнутой фигуры с угрожающе острыми концами.
Но смысл книги многозначен, разомкнут. До такой степени разомкнут, что выдерживает и насмешку Броха над собственной платоновской идеей: там, где мысль о «бесконечности» и о «смерти» вкладывается в уста подвыпившего филистера Цахариаса.
IV
«Смерть Вергилия» (о том уже шла речь) вершинное достижение Броха. Это и его последняя вещь, по крайней мере коль скоро речь идет о вещах крупных, эпических. Можно сказать, что к ней он шел всю свою жизнь, именно к ней. Потому что здесь начала философское, идеологическое, нравственное органично слились с началом художественным. И здесь во всей доступной писателю полноте реализованы принципы «полиисторического романа», той «субъективной эпопеи», к которой он с разных концов приближался и в «Лунатиках», и в «Чарах», и в «Невиновных». Здесь, наконец. в наиболее зримой форме воплотился поиск положительной идеи. Стефан Цвейг в 1940 году познакомившийся с рукописью еще не законченного «Вергилия», «оценил его как величайшее произведение, из тех, что появляются в Европе раз в сто лет». Если это и преувеличение, то никак не фантастическое.
Действие обширного романа длится неполные сутки, но в том или ином виде вбирает в себя не только все земное существование римского поэта, а и его ощущение мировой истории, восприятие движущегося, распадающегося и вновь складывающегося бытия.
Корабли императора Октавиана Августа, который возвращается из Греции, подходят к Брундизию. На борту одного из них лежит прославленный автор «Буколик», «Георгик» и лишь вчерне написанной «Энеиды», лежит тяжело, смертельно больной. По прибытии в порт его переносят в одну из комнат здешнего дворца. Он проводит ночь в борьбе с мучительным кашлем и в мыслях, воспоминаниях, сменяющихся полубредовыми видениями. С наступлением дня его навещают друзья: патриций Плотий Тукка и поэт Луций Варий. Затем является врач, чтобы осмотреть больного и подготовить к беседе с Цезарем. После этой долгой, волнующей, утомительной беседы Вергилий диктует завещание и снова впадает в полузабытье. Полные символики сны сопровождают его кончину…
Вот и все (или почти все), что происходит на чисто фабульном уровне. Движущий механизм тут не жить, а именно смерть Вергилия. Но не биологические симптомы ее протекания (ими Брох почти не занимается), а та концентрация, то высшее напряжение духовных сил, которые приходят к поэту на пороге небытия. В этом смысле смерть как бы распахивает окно в бесконечность, то есть в сферу все собирающего и все охватывающего человеческого сознания.
Роман делится на четыре части, соответствующие четырем «стихиям» в представлении древних философов. Они так и называются: «Вода Прибытие». «Огонь Нисхождение». «Земля Ожидание», «Эфир Снова на родине». Это уже само по себе заявка на всеобъемлющий характер книги. И символика, заложенная в каждую из ее частей, не произвольна: она созвучна с содержанием повествуемого. Первая часть рисует конец морского путешествия и прибытие во дворец; вторая ночь, там проведенную; третья заполненный посещениями и разговорами день; четвертая предсмертные видения героя.
Значение «воды» для первой части наиболее прозрачно. Но она и знак, не такой уж поверхностный, как может показаться. Лежа на палубе корабля. Вергилий поневоле наблюдает праздность и обжорство императорской свиты. И он себя от нее отделял: поэт, дескать, одинок; он не в силах предотвратить зло; его слушают, лишь когда он восхваляет, а не изображает то, что есть. Однако в Брундизии его несли по зловонным трущобным переулкам, среди грязи и нищеты. И нечесаные женщины в рубище забрасывали носилки проклятиями.
Для них Вергилий богач, ненавистный кровопийца. И в этом, при всей бессмысленности, есть своя правда. На нем. Вергилии, поэте, певце Рима, лежит вина за распад, за зловоние. Он — один из тех, кто своими заблуждениями, своим равнодушием, своим недостатком человечности их породил. «О, — думал Вергилий, прислушиваясь к воплям женщин, — то было само время, с издевкой окликавшее его, неизменно текущее время со всем своим многогласием и со всей своей убийственной силой…» Время, текущее, как вода. И оно растопило лед прежних, нерушимых представлений умирающего о себе и о мире. Разверзлась пропасть…
Так начался для Вергилия болезненный пересмотр пройденного пути, переоценка всех дотоле нерушимых ценностей. Он вступил под сень последней ночи своей жизни с сожалением, что «…и «Энеида» останется незавершенной…», а встретил последнее угро в сознании необходимости уничтожить, сжечь «Энеиду». Отсюда и символ огня, присвоенный второй части романа. И в виду имеется не только огонь, в который поэту неймется швырнуть главный свой труд, но и пожирающий его изнутри огонь сомнения, огонь отрицания. Вергилию видятся «…все города мира, и все они пылали, города далекой старины и города далекого будущего, клокочущие людской массой, истерзанные людской массой, чуждо-далекие, но все же им узнанные, города Египта, и Ассирии, и Палестины, и Индии, города низринутых, бессильных богов…».
Еще когда его несли по улицам Брундизия и он глядел на пьяную, ликующую и гневающуюся чернь, Вергилий постиг приближение, даже явственные признаки вершащегося распада: массы людей, до краев заполнивших города, оторвавшихся от земли, от истоков, от законов предков, опустившихся, праздных, позабывших, что такое полезный, облагораживающий труд, это настоящее и еще более ужасное грядущее великой империи. И он понял, что все, что делал до сих пор, было фатальнейшим заблуждением: «Пытался восславить, а не просто изобразить, в том-то и была ошибка…» И, оставшись наедине с бесконечной, требующей истины ночью, поэт понял еще больше: «Неспособен он был к действенной помощи, неспособен к деянию во имя любви, бесстрастно наблюдал он людское страданье… и именно поэтому ему никогда не удавалось правдиво изобразить людей; люди, которые едят и пьют, любят и могут быть любимы, а еще больше такие, что ковыляют по улицам, ругаясь последними словами, были для него невоплотимы…» Оттого и должна быть сожжена «Энеида»: ведь искусство призвано стремиться к правде, красота для него никак не самоцель.
Брох вкладывает в уста Вергилия собственные, уже известные нам мысли. И в свете таких броховских мыслей «Энеида» грозит предстать перед нами чем-то подобным китчу, халтуре. Но все не так просто — ни в глазах Броха, ни даже в глазах его Вергилия.
При высадке на берег рядом с носилками поэта оказался мальчик. Само собой получилось, что он выполнял роль проводника по городу, сопровождал Вергилия до его комнаты во дворце и остался при нем. Мальчик этот необычен: он неизмеримо глубже, мудрее своего возраста и потом он то исчезает, то появляется вновь, да так, что ни Плотий, ни Луций, ни врач его не видят. Кто он? По временам мальчик разительно напоминает Вергилию его самого, каким он был в годы босоногого крестьянского детства в Мантуе. Может быть, мальчик действительно проводил носилки во дворец, а потом ушел и лишь Вергилиева лихорадка продолжает материализовать, сохранять его образ? А может, он и вовсе привиделся больному поэту? Но этот мальчик спорит с Вергилием об «Энеиде» и в подтверждение ее бессмертия читает поэту его собственные чеканные, звенящие медью стихи. Не есть ли это спор Вергилия с самим собой?