Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 40 из 122



Так окончательно перестал существовать некто Кондратьев, и окончательно утвердился на божьем свете некто Голубков. Под видом демобилизованного солдата он заехал в ту самую Сибирь, которой так боялся, и десять долгих лет, страшась городов и крупных селений, прослужил в разных таежных и северных экспедициях: то подсобным рабочим у геологов, то возчиком у геодезистов, то проводником в группе, занимавшейся комарами и мошками. По окончании сезона руководители групп выдавали ему самые лестные характеристики: исполнителен, дескать, грамотен, безотказен, сообразителен.

Страх мало-помалу отступал, таял, как лед на солнце, начинало тянуть к иной жизни: был человек еще совсем не стар, еще и пятидесяти не стукнуло, в вечные схимники заделываться не хотелось. Перебрался поначалу в Свердловск, потом перекинулся в Серпухов, оттуда недалеко и до Кунцева, которое под Москвой. А вскоре получилось и так, что Кунцево включили в границы Москвы, и гражданин Голубков вполне законно стал москвичом.

В экспедициях по северу, по таежным дальним селениям он насобирал десятка три старых икон. Первая досталась ему из рук древней-предревней бабки, в избе которой иконами были увешаны все стены от лавок до потолка. Больно понравился ему в бабкином иконостасе Георгий Победоносец на коне белокипенной масти, с копьем в воздетой руке, разящий аспидно-черного змея с девятью огненно разверстыми пастями. Иконка была крохотная, форматом с небольшую книгу. Но живописная, тонкая. Еще в Пскове, наезжая в знаменитый Псково-Печерский монастырь, где монахи истово услужали немцам, Кондратьев начал понимать толк в иконах; ему разъяснили там, в чем заключаются различия меж школами иконописцев, научили с большей или меньшей точностью определять возраст икон. Георгий Победоносец, по его представлениям, относился к веку семнадцатому, а то и к шестнадцатому. Забрав у бабки за гpoши, он таскал его с собой всюду. Прослышав про старинную икону эту, кто то из сотрудников очередной экспедиции подарил ему Николу Угодника; к Николе прибавилась затем Богородица… И так пошло, пошло… Всем было интересно заглянуть в сундук, который Голубков перевозил с места на место, и при случае добавить к его содержимому.

Объемистый сундучище доехал так со своим хозяином вот и до Подмосковья. В Кунцеве Голубков снял комнату в доме старухи, доживавшей век. Муж старухин погиб на войне, дети выучились и разъехались. Старуха сама вела свое хозяйство, состоявшее из этого дома на четыре комнатенки да из нескольких кур с петухом. Был еще, правда, кот. Но мышей он, как говорится, уже не ловил, а целые дни валялся на лежанке под боком у хозяйки. Старуха располагалась в одной комнатеночке, а три остальных сдавала жильцам, поэтому у Голубкова были еще два соседа. Один работал поблизости на заводе и ждал очереди на квартиру, чтобы привезти тогда и жену с ребятенком. А второй занимался неведомо чем.

Он, этот второй, узнав о том, что Голубков интересуется иконами, И не только интересуется, а накопил их целый сундук под несокрушимыми замками, сказал, что имеет знакомцев, которые понимают толк в товарах подобного рода. Голубков и не хотел бы связываться ни с какими «знакомцами», но сосед был малым деятельным, и знакомцы вскоре все же явились. Среди коллекции Голубкова они обнаружили несколько икон, которым, по их словам, только бы в кремлевской Оружейной палате красоваться.

Одни знакомцы привели других знакомцев, и так Голубков, страшась этого и сопротивляясь этому, был втянут в артель оборотистых дельцов, которые сбывали иконы иностранцам. У Голубкова завелись деньги. Давно их не было у него, а в таких суммах и вообще никогда не бывало.

Все шло хорошо, благополучно. Никто к Голубкову не вязался с его прошлым, анкет никаких, которых он когда-то страшился больше всего на свете, давно нигде ни с кого никто не спрашивал; истрепанный паспорт местное отделение милиции обменяло ему на бессрочный, московский. Всякий след простыл какого-то Кондратьева. О Кондратьеве не было и помину. Голубков Семен Семенович. Москвич. Уж на что военкомат – учреждение строгое, но даже и там никакого интереса не было к Голубкову, поскольку имел он ограничение по сердцу, а рядовой с ограничением никому в мирное время не надобен. Нашел он себе, ограниченный рядовой, работку подходящую – вахтером в больнице близ Кунцева: сутки на посту, двое суток пребывай дома или гуляй. А где ты гуляешь, никому до этого дела нет. Сиживал свободный советский гражданин по московским ресторанам, смаковал заказные кушанья, пил коньяки, всяким иным предпочитая армянский «три звездочки»; хорошо одевался.



И вот будто громом небесным бухнуло по голове. Лежал однажды в своей комнатенке на постели, смотрел телевизор. Шла передача, посвященная истории ВЧК и работе органов госбезопасности. Среди других участвовавших в передаче появился на экране он, тот человек, с которым дважды в своей жизни сталкивался Голубков-Кондратьев. Он, тот, в которого Голубков всадил две пистолетные пули. В упор! Первую – в живого, вторую – уже в мертвого, для верности.

Голубков вскочил на постели, надел очки, впился глазами в экран. Как же тот жив? Может быть, все-таки ошибка? Может быть, невероятное сходство? Нет, нет, это, конечно же, он. Он так и рассказывает: действовали в тылу противника на Псковщине, сражались с карателями, разоблачали изменников Родины, предателей, немецких пособников. По том, уже в Германии, вылавливали и таких, которые пытались прикидываться насильно угнанными на Запад. Работа была нелегкая. От одного из перевертышей получил две пули в грудь. С трудом жизнь спасли. Вперед наука, недооценил коварного противника, думал: так себе, хлюпик. А хлюпик-то вот ускользнул и живет среди вас, товарищи телезрители, может быть, затаился, присмирел, а может быть, и делает черное дело. «Как сейчас помню фамилию его – Кондратьев».

Голубкову показалось, что все, кто там был на экране, смотрят на него, видят его, узнают его. Голова его сама собой вжималась в плечи, он весь хотел бы вжаться в землю, стать невидимым, неслышным, несуществующим.

Назавтра, не зная зачем, но не в силах противостоять этому, он позвонил из автомата на телевидение и, получая все новые и новые номера телефонов, упорно добивался, как фамилия, имя и отчество того товарища, который в такой-то передаче рассказывал вчера о своей работе в тылу противника и который был ранен предателем. Он, мол, звонящий, хочет написать тому человеку письмо. Ему ответили наконец: Дмитрий Иванович Пшеницын, полковник в отставке.

Добежал до киоска Мосгорсправки и через полчаса получил адрес Пшеницына. Не было никаких сил, чтобы не пойти на Большую Грузинскую и не взглянуть на дом, который значился в справке. Голубков поднялся на этаж, где была квартира Пшеницына, постоял перед дверью. И с тех пор все пошло сначала, вновь стали мучить его былые изнуряющие тревоги. Он не мог спать без снотворного, он перестал ходить в рестораны, он стал одеваться как можно незаметнее, в поношенное, неброское, чтобы ничем, ничем не выделяться среди людей. В отставке-то бывший капитан, в отставке. Но вдруг они столкнутся с ним на улице, в парикмахерской, в магазине… На этот раз отставничок уже не выпустит его из своих лап. В спокойной-то обстановке, когда спешить некуда, они, кегебешники, все раскопают, все вытащат наружу, доберутся до самых корней.

Голубков прочитывал и перечитывал в газетах сообщения о происходивших время от времени то на Северном Кавказе, то в Белоруссии судебных процессах над разоблаченными предателями. Те подсудимые тоже по многу лет скрывали свои подлинные лица, искусно заметали следы былых деяний, и все же их как-то обнаруживали, как-то разоблачали и усаживали на скамью советского суда. Наружу выплывало тогда все, вплоть до того, кем были их родители и прародители. Если и у бывшего Кондратьева дело дойдет до родителей, получится совсем скверно. На свет выплывет его происхождение, так старательно скрываемое когда-то, извлекутся из пыльных, где-то сохраняемых папок, документы с подчистками, с помощью которых сын владельца крупной скорняжной мастерской к середине двадцатых годов превратился в сына мелкого кустаря, а еще позже и рабочего-скорняка. По тем подчищенным документам принимали молодого Кондратьева в комсомол, приняли и в институт журналистики, направили работать в областную газету. У писавшего на самые патриотические темы журналиста уже были рекомендации и для вступления в партию. Помешала война. Собкор Кондратьев при приближении немцев не стал звонить в Ленинград, запрашивать редакцию, как ему быть, что делать. Он сам это решил для себя. Он остался в Пскове. Но не для работы в подполье, как многие псковичи, нет, совсем для другого. Писал-то он всегда одно, а думал иное. Ему почудилось, что это иное принесут с собой немцы. Что ж, вначале они его действительно обласкали как сына человека, пострадавшего от Советской власти. Но первоначальной лаской этой все и ограничилось. Он-то полагал, он был просто уверен, что с приходом гитлеровской армии Советской власти конец, что наступило время вернуть все былое, с которым из дальних северных краев возвратится и его отец. Не раз прежде донимала Кондратьева мысль о том, что он не только порвал всякую связь с отцом, но даже и не признавал никому в том, что такой отец у него был. С приходом немцев, думалось отец вернется, немцы помогут ему встать на ноги, начнется такая жизнь, когда будет можно свести счет со всеми горлодерами, которые вопили ликвидации кулачества как класса, о своих пятилетках, о социализме, мировом коммунизме.