Страница 27 из 88
Мы пристали к берегу, поросшему мелким леском. Вытаскивая нос лодки на песчаный выступ, Хаген задыхался от радости.
- Спасены! Спасены! - восклицал он. - Я узнал место. Тут живет брат моего приятеля. Он приютит нас. Спасены, спасены!..
Я выпрыгнул на песок, чтобы помочь ему. Устругов шагнул на корму, где, опустив голову на грудь, полусидя спал Самарцев. Георгий тронул его за плечо и, когда тот не проснулся, тряхнул посильнее. Голова спящего мотнулась из стороны в сторону. Устругов присел на корточки.
- Вася! - с испугом позвал он. - Вася!..
Он энергично потряс друга, все еще надеясь разбудить. Самарцев не очнулся. Георгий схватил его голову обеими руками, подняв, заглянул в остекленевшие, мертвые глаза. Только тут понял он, что случилось. Прижав к себе голову мертвого, он заплакал от горя. Я бросился к нему, обнял одной рукой безжизненно спокойного Самарцева, другой вздрагивающего от рыданий Устругова и втиснул свое лицо между ними. Щека мертвого была шершава и холодна, щека Георгия тепла и мокра.
В моей жизни не было более близких людей, более верных друзей, чем те двое. И нас свела вместе не только трагическая судьба, которая бросила в плен, а затем в концентрационный лагерь. У нас было много общего: взгляды, вкусы, склонности. Мы делились пищей и мыслями, горем и радостью, ненавистью и любовью.
Все люди смертны... Сколько раз говорилось и писалось это! Сколько раз каждый думал об этом, относя, однако, эту неопровержимую и страшную истину ко всем, кроме себя, своих близких! Соглашаясь с нею, мы невольно делаем это исключение, потому что верим, что сами мы и наши близкие будем жить... ну, если не всегда, то по крайней мере долго! И смерть близких всегда предстает перед нами как неоправданное нарушение обещания, как разрушение веры, которая не должна была разрушаться.
И смерть Васи Самарцева казалась мне тогда чудовищной несправедливостью, подлым ударом из-за угла, предательством. Подумать только! Смерть сберегла его на мосту, хранила во время тяжелого побега и поразила тогда, когда помощь была близка.
Хаген потряс меня за плечи. Растерянный и удрученный, стоял он рядом, не зная, что сказать. Голландец сочувствовал нам, но беспокоился за себя и за нас еще больше: смерть никогда не прекращала и даже не уменьшала забот у тех, кто оставался жить.
- Прошу прощения, - бормотал он, - надо уходить отсюда. И как можно скорее. Тут нас могут увидеть издали. Попадемся на глаза мерзавцу-муссертовцу* - все наши усилия пропадут даром.
_______________
* Фашисты, члены партии гитлеровского ставленника в Голландии
Муссерта.
Пораженный горем Устругов смотрел на реку невидящим взглядом, поглаживая плечи мертвого. Он не слышал или не понимал того, что говорил Хаген. Согласно и как будто одобрительно кивая головой, едва слышно, почти шепотом повторял:
- Пропадут даром... все даром... даром...
Мне пришлось взять Георгия за руки, повернуть к себе и повторить слова голландца. С той же автоматической готовностью он закивал головой, но не тронулся с места. Лишь когда я сам попытался поднять тело Самарцева, он оттолкнул меня. Осторожно и нежно, как берут детей, взял мертвого на руки, положил голову себе на плечо и вынес из лодки.
Вместе с Хагеном мы быстро втащили лодку в кусты и вернулись к Устругову, окаменевшему со своей ношей. Голландец тронул его за локоть и повел за собою через лесок. Мы взобрались на высокий берег, который врезался здесь в Ваал. На вершине тихо гудели сосны, высокие, стройные, с густыми шапками. Отсюда была видна мощная река, огибающая выступ. Ее просторная долина, поросшая лесом, уходила на восток и запад до самого горизонта.
- Мы похороним его тут, - сказал голландец, - не сейчас, прошу прощения, а вечером. Вернемся с лопатами и похороним тут, на самой вершине, под этими соснами. И когда прогоним немцев, поставим белый памятник. Обязательно белый, чтобы виден был всем, кто плывет по реке. И напишем на памятнике золотыми буквами что-нибудь такое... хорошее... Что-нибудь вроде того... что он покорял только умом и сердцем, потому что ум был у него ясный и честный, а сердце большое и любящее.
До вечера тело надо было спрятать в кустах. Покорно и равнодушно Георгий последовал за Хагеном, опустил останки друга на землю, выбрав место посуше, поправил голову и выпрямил перебитые ноги с такой осторожностью, словно боялся причинить боль. Он озверело посмотрел, когда мы стали заваливать труп валежником, рванулся было, чтобы сбросить его, но вовремя остановился, отвернулся и пошел тяжелым шагом прочь, сильно сутулясь, точно сгибался под непосильным грузом.
Вечером, когда мы зарыли под соснами, на самом краю высокого берега, уже окаменевшее тело, Георгий, обняв вдруг меня, заплакал.
- Это несправедливо, это несправедливо, - бормотал он, всхлипывая. Мы же по-честному все, как надо друзьям, а нас обокрали... Обокрали... Выходит, к чему ни стремись, сколько сил ни вкладывай, в конце концов все напрасно... напрасно... напрасно...
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
После похорон друга Георгий затосковал. Возбуждающая напряженность побега, обостренная опасность сменились бездействием, и он все чаще предавался нерадостным мыслям.
- Ты только подумай, - говорил он мне, - ты только подумай, какие хорошие ребята погибли! А зачем? Неужели только затем, чтобы мы с тобой снова оказались замурованными в этих четырех стенах?
- Мы вовсе не замурованы, Гоша. Здесь мы на свободе.
Он пожимал плечами и усмехался.
- Конечно... На окошке нет решетки, а на двери - замка. Но покинуть эту избушку все равно не можем.
Мы действительно не могли пока покинуть наше убежище. Даже в единственное окошко выглядывали украдкой. Оно выходило на просторный, обнесенный кирпичной стеной двор. Пригретые весенним солнцем, там бродили коровы и телята, важно шествовали через лужу гуси. Мы отскакивали от окошка, когда во двор выбегали двое мальчишек лет семи-восьми. В синих комбинезонах, серых шапочках с большими козырьками, они так походили друг на друга, что мы не могли различать их. Мальчишки замахивались на гусей, и те с угрожающим шипением вытягивали к ним длинные шеи. Забияки отбегали, но птиц в покое не оставляли. Тогда из дома появлялся высокий старик с красным лицом и громким хриплым голосом. Вооружившись хворостиной, он с шутливой свирепостью гонялся за мальчишками. Дети не знали, что в пристройке к коровнику кто-то скрывается. Старик, наверное, знал это и бросал иногда в наше окошко короткие пристальные взгляды.
Хаген покинул нас на другой день, пообещав прислать кого-нибудь, кто увел бы отсюда. Однако прошел день, другой, третий, четвертый, бесконечно длинные ночи сменяли их, а от ушедшего не было ни посланцев, ни вестей. И в мою душу закрадывалась тревога: "Сбежал, пацифист? Или опять в немецкие руки попался?"
- Что слышно от Хагена? - спрашивал я нашего хозяина, когда тот приносил еду.
- Ничего, - отвечал после некоторого раздумья голландец. Он расставлял на столе миски, немного отодвигался в сторону, давая нам место, и еще раз подтверждал: - Ничего...
- Почему же ничего? Забыл он о нас, что ли?
- Не знаю, - так же односложно и неторопливо отвечал хозяин, - не знаю...
Он был очень неразговорчив и медлителен, этот высокий, крепко сложенный крестьянин с продолговатым узким лицом, на котором особенно выделялся прямой тонкий нос, нависающий над маленьким тонкогубым ртом. Его светлые глаза почти всегда оставались неподвижными. Когда крестьянин задумывался, они совсем останавливались и казались парой оловянных пуговиц с коричневыми точечками в центре.
Сначала крестьянин очень не понравился мне. Опасаясь встретить посторонних, мы не решились сразу подойти к его дому. Долго прятались в кустах, подкарауливая хозяина. Дождались, наконец, когда тот оказался почти рядом, и окликнули его. Увидев перед собой обросших людей, в оборванной полутюремной, полуэсэсовской одежде, крестьянин не вздрогнул, не испугался. Он смотрел на нас с таким равнодушием, точно встречал беглецов ежедневно.