Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 19 из 88



Справа появился огромный город: Нью-Йорк. Даже в то погожее предвечерне он был сер и мрачен. Сквозь грязный полог, висевший над ним, едва пробивалось сверкание рек Хадсона, которую мы с давних пор зовем по-немецки Гудзоном, и Восточной. В центре Манхэттена - острова, где расположен основной район Нью-Йорка, - полог пронизывали заостренные, как карандаши, верхушки дюжины небоскребов. На них вспыхивало иногда яркое золотое пламя: солнце посылало городу прощальные поцелуи.

Неуловимо, но все же заметно отдалялся от нас этот большой многоэтажный город со своими бесчисленными одноэтажными пригородами. От Нью-Йорка к пригородам тянулись дороги. Как паутина, исходящая из одного гнезда, они захватывали городки, поселки, отдельные усадьбы и фермы. По дорогам текли автомобили.

Вместе с Нью-Йорком и его пригородами отступала в глубь все растущего дымно-голубого пространства зеленая твердь, усыпанная городками и поселками, исполосованная дорогами. Поросшая лесами, поредевшими, правда, под напором домовитого и в то же время непоседливого человека, Америка медленно отодвигалась назад, поближе к большому, уже негреющему солнцу. А распластавшийся внизу океан, величественный и могучий, катил и катил на нее свои серебряноспинные синие волны, точно подталкивал материк все дальше и дальше на запад.

Одинокий и беззащитный, наш самолет, казалось, повис в беспредельном пространстве между небом и океаном. Чувство одиночества и беспомощности усилилось, когда Америка утонула в бездонности сумерек, наступивших там, внизу, значительно раньше.

Сбоку, но немного выше нас появилась луна. Сначала почудилось, что кто-то заботливый и огромный поднял высоко фонарь, чтобы нам веселее и легче было добираться ночью до Старого Света. Но когда самолет вдруг стал нырять и метаться, этот желтый, как подсолнечник, круг показался мне отвратительной рожей злобного чудовища, которое заглядывало в квадратное окошко и ухмылялось: "Попались, голубчики! Вот как запущу в океан... Навсегда отлетаетесь!"

И самолет, ставший игрушкой этого чудовища, то падал так, что у пассажиров внутренности стискивались к горлу, то взмывал вверх, вдавливая нас в кресла, то раскачивался из стороны в сторону, как на качелях. Лишь натешившись вдоволь, чудовище оставило нас в покое, спрятавшись само не то в бездонной темноте неба, не то в невидимом теперь океане.

К полуночи в большой сигароподобной кабине все угомонились. Расположившись по-домашнему в откинутых назад креслах, пассажиры спали. Одни запрокинули головы, другие склонили их на плечо, третьи уронили на грудь. На круглом стуле у буфета задремала маленькая белокурая стюардесса. Струйки света, бьющие из узких щелей в потолке, желтыми полосами падали на проход, выхватывая из сумрака лишь подлокотники крайних кресел да беспомощно повисшие с темными веточками вен руки спящих.

Только я не мог заснуть. Мысли мои все чаще возвращались то к Стажинскому, дремавшему в своем кресле, то к Крофту, который тоже летел теперь над океаном, может быть, так же прижимая лоб к холодному квадрату окошка и всматриваясь в черную пустоту. Сначала я вспомнил расставание на аэродроме, потом встречи в Нью-Йорке, затем разговоры о старых друзьях и давних событиях.

Память моя уходила все дальше и дальше в прошлое. Я опять вспомнил, как вместе с Самарцевым поднял с мокрого земляного пола и положил на нары поляка с черной запекшейся пятеркой на изуродованном лице. Так же ясно представил, как впервые узрел в проходе между нарами англичанина с носом торчком и презрительно оттопыренной нижней губой. Я снова перенесся в барак штрафных, на нары, и, как бы закатив глаза под лоб, вновь увидел через заплаканное окошко петлю виселицы, похожую на руку смерти. Вокруг меня снова появились обросшие, истощенные лица моих друзей и товарищей, вместе с которыми я вышел в тот холодный зимний день за ворота лагеря. Я опять шел той дорогой среди белых полей, дымящихся поземкой, до моста через реку - самого памятного моста в моей жизни: мы вступили на него заключенными, а пересекли уже вольными людьми. Но как дорого заплатили тогда за свободу! Страшно дорого! И не только на мосту, а и позже, по пути в Голландию...

В затемненном самолете, летящем глухой ночью со спящими пассажирами через Атлантический океан, ничто не могло оторвать, отвлечь меня от воспоминаний, все сильнее захватывающих меня, вернуть из прошлого в настоящее. Не тревожимый никем, я остался в этом прошлом на всю ночь.

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

Всякое дело начинается избранными. Неважно, избрали они сами себя или их избрал кто-то другой. По каким-то явным или тайным причинам двое, трое, десятеро договорились действовать совместно. Взвесив - открыто или в уме сильные и слабые стороны друг друга, решили, что могут добиться желанной цели. Иногда они полагаются только на себя, иногда заранее рассчитывают на поддержку других. В первом случае замысел более или менее сохраняется, во втором - часто меняется. Силы, примкнувшие к инициаторам, придают их начинанию иное направление, ставят новые цели.



Мысль о побеге сидела как заноза в каждом обитателе концлагеря, но план побега вынашивался, разрабатывался до мельчайших деталей маленькой группкой, которую избрал Самарцев, а мы, участники замысла, согласились с его выбором. Мы надеялись, что удар, который первыми нанесем охранникам, будет поддержан другими. И наша надежда оправдалась. В схватке на мосту нам удалось избавиться от конвоя и получить желанную свободу. Однако первый удар оказался единственным шагом, сделанным по нашей воле, согласно с нашим замыслом. Все остальное развивалось совсем, совсем не так, как нам хотелось.

Мы потеряли на мосту Егорова, Зверина и Жарикова. Вася Самарцев был тяжело ранен. Из первой семерки, которая подготовила схватку, остались трое: опасно неуравновешенный от крайнего ожесточения Федунов, медлительный тугодум Устругов и я. Все трое могли идти за кем-нибудь, но не могли вести. Ни у кого из нас не было жизненной мудрости и обаяния Самарцева, ни командирского опыта Жарикова.

Бремя ответственности, которое свалилось на нас, повергло в смятение. Мы не знали, что делать дальше. И долго не могли даже решить, что делать с Самарцевым. Сбитый им охранник запустил очередь из автомата по Васиным ногам и почти перерубил их выше колен. Собравшись над ним тесным кружком, мы только сочувственно охали и ахали, поносили самыми грязными словами охранников. Самарцев пытался подняться, ухватившись за мою ногу, но тут же со стоном падал назад.

- Не бросайте меня здесь, - говорил он торопливо и испуганно. - Я не хочу оставаться в их руках. Они теперь со мной что-нибудь особенно страшное сделают.

И опять старался оторвать спину от асфальта. Я нагнулся и придержал его за плечи.

- Лежи, не возись. Ты только хуже себе делаешь...

Федунов молча отстранил меня, взял руку раненого и сунул в нее пистолет. Зажимая его пальцы на ручке пистолета, глухо пробормотал:

- Не пойдешь ты никуда, не сможешь... Ноги у тебя начисто перебиты. Не повезло тебе, друг Вася... А нам бежать надо. Иначе все тут останемся.

Самарцев поднял руку, чтобы посмотреть, что дали ему. Синевато-черный "люгер" с плотной ручкой и длинным стволом удивил его. Внимательно и тревожно рассматривал он пистолет, словно впервые видел, и никак не мог понять, зачем его дали. Вдруг поняв, метнул взгляд, полный смертельной тоски и ужаса, на меня, на Устругова, на Стажинского. Никто не осмелился посмотреть ему в глаза. Тогда раненый, точно стыдясь чего-то, закрыл глаза и, положив руку с зажатым пистолетом на грудь, затих.

Эта обреченная покорность была тяжелее страха смерти, и я готов был завыть от горя и обиды бессилия. Вокруг нас расстилалась вражеская страна. Сама жизнь зависела от того, насколько быстро будем двигаться мы. Люди, теряющие способность передвигаться, теряли самую жизнь. Окружившие Самарцева понимали это и смотрели на него такими же опустошенными глазами, какими смотрят на могилу, принявшую в свое сырое черное ложе гроб с близким человеком. Вот тогда-то мрачно-молчаливый Устругов, вдруг грубо выругавшись, оттолкнул локтем Федунова и, нагнувшись над Самарцевым, вырвал у него пистолет.