Страница 11 из 88
- Только кажется или в самом деле интереснее?
Поляк пожал плечами.
- То, что есть на самом деле, трудно отличить от того, что кажется. Обычно воспринимается только поверхность вещей и событий.
- А как же с людьми? Ведь о людях даже поговорка есть: внешность обманчива.
Сосед навалился грудью на стол и придвинул большое желтовато-бледное лицо так близко, что мне поневоле пришлось откинуться назад: Стажинский и раньше любил смущать собеседников настойчиво-пристальным, будто укоряющим взглядом.
- Не так уж обманчива, - проговорил он, усмехаясь. - По вашей внешности, например, можно многое сказать и о вас самом.
- Что же можно сказать по моей внешности?
Поляк помолчал немного, словно решал, стоит ли говорить, потом, не отрывая от моего лица колючих глаз, сказал тихо, спокойно и в то же время пренебрежительно:
- А то, что вы уже несколько лет тому назад перекочевали сюда и, кажется, совсем отряхнули прах родной земли со своих ног.
В его голосе слышалось раздражение и даже неприязнь.
- Почему же вы решили, что я отряхнул прах родной земли со своих ног?
- По внешности.
- Что же вы нашли в моей внешности такого... сомнительного?
- Сомнительного? - переспросил сосед и снова усмехнулся, искривив лишь губы и сверкнув золотом. - В вашей внешности сомнительного ничего нет. В ней все ясно. Подстрижены вы по-здешнему, на вас американский костюм, - он остановился и, брезгливо оттопырив губы, добавил: Поношенный... Не думаю, что вы пользуетесь вещами из вторых рук: люди, приобретающие подержанную одежду, по таким ресторанам не ходят.
- Да вы настоящий Шерлок Холмс!
Стажинский наклонил голову с насмешливой почтительностью.
- Благодарю за комплимент... Между прочим, Конан Дойл сделал своего героя не только очень наблюдательным, но и честным. Шерлока Холмса не могли ни обмануть, ни подкупить, что в наше время делается со многими легко.
- Обманывают или подкупают?
- И то и другое. Там, где нельзя обмануть, пускают в ход деньги. За деньги люди меняют убеждения, друзей, родину, все...
Со злым вызовом поляк снова уставился прямо в глаза мне: попробуй опровергни! Он принимал меня, несомненно, за одного из тех, кто променял за деньги, за удобства, за покой убеждения, друзей, родину. Это обрадовало меня: человек, осуждающий других за грех отступничества, не мог быть отступником. Я готов был обнять его, но не решился. Только наклонился к нему и накрыл ладонью его костистую, с шершавой кожей и вздувшимися венами руку.
- Если вы думаете, что я сменил свои взгляды или родину из-за денег, вы ошибаетесь.
Он выдернул руку и спрятал под столом, недовольно фыркнув:
- Тогда из-за чего же вы сменили их?
- Да с чего вы взяли, что я сменил их?
Сосед молча указал на мою одежду.
- И только?
- Этого вполне достаточно.
Самоуверенность собеседника не только смешила, но и раздражала. Потянувшись через столик, я поймал борт его серого пиджака и распахнул, чтобы видеть внутренний карман. Изображенное желтыми "под золото" буквами там красовалось название известного нью-йоркского универмага. Вывернув немного пиджак, я показал обладателю марку магазина.
- Ведь так нетрудно доказать, что вы только что сменили свои взгляды и родину, как сменили старый костюм на этот.
Стажинский резко отбросил мою руку и застегнулся на все пуговицы.
- Я только что приехал из Польши и через несколько дней вернусь домой.
- Значит, сменив костюм, вы сами-то не изменились?
Поляк выпрямился, выставив грудь и откинув голову с театральной гордостью. Он и в прежние времена становился иногда в такую позу, будто с него не сводил глаз битком набитый зрительный зал, готовый разразиться рукоплесканиями. Ему нравилось немного "играть" (не на сцене, а в жизни), и он не упускал случая показать себя так, чтобы им любовались. И время не изменило этой склонности: профессиональные артисты сходят со сцены к определенному возрасту, артисты в жизни "играют" до самой могилы.
- Я не изменился и не мог измениться, - провозгласил он.
Снова поймав его руку, я прижал ее к столу.
- Казимир, дружище, я тоже не изменился. Я тоже приехал сюда на короткое время и через несколько дней вернусь домой, в Москву.
Он уставился на меня удивленно и недоверчиво, обшарил еще раз острыми глазами мой костюм и опять остановил их с упрямой сосредоточенностью на моем лице.
- Да наплюйте вы на костюм! Американский - потому что здесь купил, поношенный - потому что давно ношу его. Вот и все...
Простое до примитивности объяснение изумило и даже обидело Стажинского. Он резко отвернулся и поджал губы, точно боялся не удержать что-то злое и оскорбительное, рвавшееся с языка. Шрам на бледной рыхлой щеке еще более покраснел, подогреваемый невидимым внутренним кипением. Это продолжалось, наверное, с минуту. Затем кипение стало убывать, шрам из красного опять превратился в розовый, Казимир повернулся ко мне, сконфуженно заулыбался.
- Простите меня, Забродов. Самое простое оказывается чаще всего самым правильным.
Он покачал большой седой головой, усмехнулся, явно потешаясь над самим собой: какого дурака свалял! Потом, посерьезнев сразу, объяснил:
- Понимаете, только час назад одного из этих встретил... ну, из тех, кто за деньги сменил взгляды, друзей, родину. Говорит, трудно там, в Польше, живется: того нет, этого не хватает. Вот и бежал из страны сначала в Западную Германию, а потом сюда. Легкой жизни ищет. И американизировался целиком, чтобы, говорит, внешним видом не выделяться. Наверное, поэтому и про вас плохо подумал: выглядит по-чужому, во всем чужом - значит, думаю, тоже за легкой жизнью погнался.
- Ну, как можно подумать...
- Подумать можно, - перебил он, спеша выложить свои мысли. - Подумать все можно... Скажете, нас силой нацисты не сломили. Верно, сила не сломила нас. Но время могло согнуть. А времени с тех пор много прошло. И трудного времени.
- Время гнет одиноких людей, Казимир. Я не был одиноким. Я вернулся домой, как только кончилась война, и все время был со своими, со всеми своими.
Стажинский одобрительно закивал головой, и в его тоне снова послышалась некая торжественность.
- Понимаю. Теперь все понимаю. Раз вы были со своим народом, вы не могли стать иным.
Мне показалось, что настало время, когда можно спросить о том, что волновало меня с первой минуты: как спасся он. Я понимал, что это мы "убили" и "похоронили" его у того моста в Арденнах.
Казимир сразу помрачнел, точно ему напомнили о чем-то неприятном, тяжком, губы изогнулись страдальчески, а розовый шрам на щеке опять покраснел. Его длиннопалые руки с морщинистой кожей беспокойно задвигались по скатерти, словно искали на ощупь что-то мелкое, но важное, а найти не могли.
- Я и сам точно не знаю этого, - тихо ответил он, избегая моего взгляда. - Пуля прошла у самого сердца, сбила с ног, но, как видите, не убила. Немцы, наверно, оттащили меня с моста и оставили на насыпи. Ночью крестьянин-бельгиец, возвращавшийся из соседней деревни, услышал стон, подобрал меня. Принял за соотечественника, попавшего под немецкую пулю, и лишь позже догадался, кто я. Прятал в своем подвале, пока в Арденнах шли бои.
Хрипловатый, немного подавленный голос рассказчика заметно изменился, стал чище, в нем появились теплые нотки, когда поляк, помолчав немного, начал вспоминать о семье, которая приютила его.
- Я очень подружился с крестьянином, его звали Гастоном, фамилию вот, к сожалению, забыл, потому что редко называл по фамилии, все больше Гастон да Гастон. С ребятами его, подростками лет двенадцати и четырнадцати, тоже подружился. Они со мной даже охотнее, чем с отцом, бывали. Хорошие ребята. И забияки страшные...
Он заулыбался, видимо вспоминая их проказы, потом вздохнул.
- Прожил там несколько месяцев, - продолжал поляк спокойнее. Помогал по двору, в поле работал, в огороде. Пока шла война, в город идти боялся: знал, что опять попаду в водоворот, который чуть было не унес в могилу. А мне всё и все тогда опротивели. Это потому, что все забыли меня, бросили, кроме семьи Гастона. Я жизнь людям отдавал, а они со мной, как с камнем, который с воза упал, поступили: свалился, ну и ладно, лежи на дороге...