Страница 8 из 21
Деда Проня встал на углу. Народ шел туда и сюда. Мужик нес старый телевизор, завязанный в простыню.
– Ты куда его тянешь? – поинтересовался деда Проня. – В ателье?
– Не, – мужик показал головой. – Сдавать иду, а доплачу – и куплю новый.
– Цветной, что ли?
– Не, – мужик почему-то испугался. – Нам не цветной. Нам на цветной доходы еще незначительные, – нервно засмеялся мужик.
– Наверняка цветной купит, пес, – сказал деда Проня, провожая его взглядом. – А что хорошего в цветном? Разве только что цветной, а так – телевизор да и телевизор.
Так сказал деда Проня и отправился на мост.
А мост – ажурное создание из камня и бетона – соединял новую и старую части города.
Видны были: широкая панорама развернувшегося до небес строительства, и стадион на десять тысяч мест, и купола Покровской церкви, и телевышка «Орбита», и бесконечная отступающая тайга, отступающая, тающая, уходящая.
Под мостом текла Енисей. Он был серый. Енисей тек из Тувы в Ледовитый океан.
– Надо же – столько воды и вся пойдет на дело, – пробормотал деда Проня и, перегнувшись через перила, выпустил котелок из рук.
Котелок летел вниз. Он летел вниз и, ослепительно сияя на солнце, превращался в точку. Он превратился в точку, но вошел в воду с плеском.
Плесь! И нету котелка!
* Нам не цветной. – Цветной телевизор тоже считался сначала предметом роскоши.
Дома пусто
Мать моя осталась тогда одна в нашем родном городке, который разросся за счет притока заводов из Европы во время последней мировой войны.
А я поехал на Алдан с целью заработать много денег, чтоб потом мы тихо зажили с матерью в собственном домике на окраине городка и жили там так, пока не умерла бы сначала она, а потом и я.
Существовал без шума. Если по первому времени работа была для меня тяжела, то потом я пообвыкся и тяжести ее не замечал. Я канавы рыл в геологической партии, со взрывом. Сначала бурку бурил, потом грунт взрывал, потом кайлом да лопатой углублял, расширял, чистил – забуришься, взорвешь, углубишь, расширишь, почистишь – и готово дело.
Но это только так кажется легко, как я написал на бумаге, а на самом деле, как многие говорили, зверская это работа, и многие с нее уходили, потому что – физическое изнеможение каждый день, невзирая на хорошую оплату.
…Я заканчивал школу-десятилетку, а жили мы все в том же коммунальном доме, в котором и осталась после одна моя мать, без меня.
Я-то уж знал, что из меня получится что-нибудь такое эдакое, отличное от всего того, что меня окружало, а окружало меня одиночество матери, люди маленького нашего городка, который разросся за счет притока заводов из Европы во время последней мировой войны, отсутствие блистательной родни и книги Паустовского по вечерам, когда верхний свет убран, а в центре светового овала настольной лампы милые сердцу страницы и у мальчика ком в горле от неземной нежности.
Ходил по городу, камушки в реку бросал и знал, что все будет не здесь и все будет другое, а когда, где и как, далее и не задумывался и не знал, и никто в целом свете, в том числе и Паустовский, никто ничего не мог мне подсказать.
Ну и вот. Школа… Вечер выпускной. Бал. Я задыхался. Угостили, плясал чарльстон, который я плясать не умею и никогда, по-видимому, не научусь. Выбегал на лестницу, раздувал ноздри, выкинул даже в окно последние свои школьные стихи – листочек из тетрадочки в клеточку. «Лети, лети! Это письмо в жизнь, а я скоро прибуду сам, я скоро буду, я скоро прибуду следом за письмом своим, я буду умен и важен, я буду на коне, на белом коне, в гриву которого вплетены красные ленточки…» Противно мне это вспоминать.
И потом как-то все не так, не туда: в институт поступил, поучился, заболел, отстал, плюнул, хотя, если разобраться, зачем мне было в инженеры? Поотирался и по различным мелкоинтеллигентным должностям – лаборант, чертежник, коллектор, техник, и все при разных институтах. Надеялся я таким путем, через институты, хотя бы заочный факультет кончить, что ли?
Пока к такому выводу не пришел, к которому все, кто не вылез, не прорвался, рано или поздно приходят, к простому такому выводу, что не будет толку.
А понял я это, когда как-то заполночь центральной улицей домой пробирался. А навстречу мне поток белозубой молодежи. Лет по семнадцати. Гитары они имели и играли звонко, а к нижней губе сигаретка приклеилась, а как одному играть надоест, так он гитару по воздуху приятелю своему перебрасывает, и приятель ровно с того места мелодию продолжает, на котором первый закончил.
Серость моя и незаметность на фоне этого парада новых форм были столь очевидны, что я даже и ночь бессонную проводить не стал, а напротив – хорошенько выспался и на следующий день хорошенько выспался, и уж через недельку примерно объявил матери, как мы с ней дальше будем жить: что будут деньги и будет домик, свой, домик с двойным одиночеством, и что для этого всего мне нужно немного, но крепко поработать.
Мать моя книжек довольно много прочитала, пока окончательно не разболелась. И хотя книжки в то время, когда она не болела, продавались все больше сейчас неизвестные – без приключений, людских слабостей и всемирного негодяйства, она тоже не хотела видеть меня советским мещанином в собственном домике на окраине, тоже ей нужно было от меня чего-нибудь «эдакого», «такого», ну, в общем, чуть выше, чем папа с мамой жили, поинтересней и чтоб как-нибудь не так.
Ну а уж тогда, когда я на заработки поехал, а она осталась одна в нашем городке, она во мнениях не то чтобы переменилась, а просто, по-моему, их уже не имела, желая, чтобы все стало как-нибудь получше и потише.
Мой поезд уходил вечером, и весь день я угощался и угощал, прощаясь со своими друзьями, которых осталось у меня там не так уж много. И это хорошо, что я о своих друзьях сейчас вспомнил, потому что я люблю своих друзей. Но они – дома, а я – уезжаю, и о чем я буду говорить с ними, когда вернусь? Разверну свиток трагикомических ситуаций геологического типа: про патроны, взрывы, медведей и пресечение незаконных поступков чинами милиции – все те байки, которые рассказывает, вернувшись с Севера, молодой человек моих лет.
Угощался. Угощал. Потом с матерью прощался, крест-накрест целовался, а друзья в коридор вышли покурить – не мешать, а мама все в кровати лежала, болела, а тут встала и на тяжелых ногах вышла на крыльцо, когда я был уже около ворот, и слабо что-то кричала, а я не выдержал и вернулся от ворот назад, когда она уже просто плакала, – волос с проседью, «ну как? ну почему так?». И я еще раз ее поцеловал, крепко, в лоб, и тут почувствовали мои губы, что кожа у нее дряблая и больная – от болезней, от одинокой комнаты, от жизни, в которой есть место не для всех живых…
Вот и рассказал я вам основные положения моей жизни до того момента, когда мать моя осталась там, а я жил на Алдане, тихо жил, пообвыкся – копейку гнал, короче.
Канавы колупал со страшной силой на пару с Федей Александровым – новосибирским бичом. По вечерам дулся в «тысячу», в «кинга», читал случайную литературу, например: «У самой границы», «Тайна белого пятна», «Дон Кихот», «Юность» № 4 и № 5 за 1965 год, разговаривал с Федей насчет мировых проблем – в общем, тихо жил и ни о чем не думал.
Почти все деньги пересылал матери – крупно, оставляя себе лишь на жратву, слабую выпивку и некоторую одежду.
Так вот и жил. Покажется рубль на дне канавном, кайлом его цепляешь да лопатой, а рубль – он то покажется, то исчезнет, а ты, как пес, ковыряешься: все кайлишь да лопатишь, взрываешь да чистишь.
И вот как-то раз обрыдла мне вся хреновина эта, и решил я выбраться в поселок, в цивилизацию, где можно и пива выпить, и кино поглядеть, и в бане помыться, и на почту сходить. Набрал я от начальника денег и прибыл в поселок на казенной машине, утром.
А в поселке тихо. Там кто работает, так тот на работе. Кто пьет, так тот опохмеляется, и пошел я в столовую, где съел яичницу из настоящих яиц, поел, запил и отправился на почту, чтобы оформить очередной перевод домой.