Страница 38 из 41
– Я тебя действительно заставила страдать?
– Да, – говорит он, улыбаясь. – Очень.
– Прости меня.
– О! Все это уже прошло. А потом я ведь тоже не без греха.
– И все же, несмотря ни на что, мы иногда бывали очень счастливы. Вот в Венеции, скажем. Помни об этом.
– Да, мы были счастливы, это правда. Я рад, что ты тоже это помнишь.
Он встает, подходит к ней и кончиками пальцев гладит ей щеку. Она хватает его руку и стискивает ее в своих ладонях. Так они застывают на две-три секунды. Потом он легонько высвобождает руку.
Она тоже встает и, перейдя на деловой тон, спрашивает, в котором часу им надлежит завтра явиться в суд. Затем натягивает перчатки. Он выходит с ней в переднюю и подает ей пальто.
На мгновение она задерживается у фотографии дочки. Фотография стоит рядом с декоративным сколком кварца.
– Он твой, – говорит Жиль. – Когда ты устроишься в новом доме, возьмешь его…
– Ты считаешь? – говорит она как-то вяло. – Ты не хочешь оставить его у себя?
– Он твой, – повторяет Жиль. – Я хочу, чтобы ты взяла его на память.
– Хорошо… Спасибо.
Они целуются. Потом Жиль отворяет дверь. Они говорят друг другу: «До завтра», и Вероника начинает спускаться по лестнице, держась рукой за перила. Вдруг он говорит глухим голосом: «Вероника!» Она останавливается и запрокидывает голову. Она быстро поднимается к нему. Они стискивают друг друга в объятиях. Он говорит: «Я надеюсь, ты будешь очень счастлива». Он напряженно смотрит на нее, словно хочет навсегда удержать в памяти ее лицо. Он целует ее в щеки, в губы. Она высвобождается, отстраняет его. Она спускается по лестнице, не оборачиваясь, чуть быстрее, чем в первый раз.
Не знаю уж, какому импульсу я подчинился, когда вернул ее, чтобы еще раз поцеловать. Видимо, в первую очередь той панике, которая овладевает нами, когда у нас навсегда отнимают любимую вещь или близкое существо. Мы прожили вместе почти пять лет, и вот она ушла. Вечером, вернувшись домой, я уже не застану ее дома, я никогда не буду больше просыпаться рядом с ней, ее лицо не будет больше лежать на моем плече. Я поддался рефлексу страха… А еще, как бы это сказать?.. Когда я глядел, как она спускается вниз по ступенькам лестницы в пальто цвета ржавчины, так ладно на ней сидящем, одной рукой в лайковой перчатке скользя по перилам, а в другой держа дорогую сумку из крокодиловой кожи, меня вдруг пронзила мучительная жалость к ней. Не впервые Вероника вызывала у меня это чувство, внешне, казалось бы, так мало оправданное: ведь она была и красива, и избалованна, и в перспективе ее ожидала «блестящая жизнь», как раз такая, о которой она всегда мечтала. Она отнюдь не должна была вызывать сострадание. И потом ведь по отношению ко мне она тоже вела себя небезупречно. Часто проявляла жестокость и пренебрежение, никогда меня не щадила. И все же я был полон жалости к ней. Она сказала: «Жизнь коротка, я все хочу получить сейчас». Это крик сердца тех, кому нечего дать… Она была катастрофически бедна и останется такой и во дворцах Венеции и в виллах на Лазурном берегу. Ведь она ничем не обладала, кроме красивого лица, красивого голоса, красивых манер. Но она ошибалась: жизнь удивительно долгая, потому что так быстро начинаешь и никогда не кончаешь стареть, потому что когда-нибудь тебе стукнет сорок, пятьдесят, шестьдесят лет – возраст, к которому Вероника заранее питала отвращение. Я не знал человека, за которого она собиралась выйти замуж. Быть может, он был прекрасный человек, и умный, и добрый, и верный, может быть, он останется с ней до конца жизни и она всегда будет чувствовать себя любимой и избранной. Но то немногое, что я слышал о нем от общих знакомых, вселяло в меня сомнение. Мне рассказывали, например, что он не только завсегдатай того ночного клуба, куда мы иногда ходили с Вероникой и нашими друзьями, он просто «толчется там каждый божий день». А ведь этот клуб вряд ли то место, где «каждый божий день» находят себе прибежище ум и доброта. Во всяком случае, по моему разумению… Этого человека видели также в различных увеселительных заведениях на побережье, в обществе сезонно-модных дам: манекенщиц, которым создают рекламу, кинозвезд средней величины или наследниц громких состояний, короче, того сорта «сенсационок» (по выражению моей приходящей прислуги), которыми интересуются вечерние газеты. Вблизи всегда случался фотограф, в объектив которого этот тип щерил все свои тридцать два зуба. Одним словом, он представлялся мне этакой марионеткой-жуиром, напрочь лишенным человечности от той сладкой жизни, которую выделяет наша эпоха, наподобие железы внутренней секреции, выделяющей свои гормоны. Но я мог и ошибаться. Тем не менее известно, что таким людям, которым все дано (поскольку все перипетии их жизни излагаются в светской хронике эпизод за эпизодом – вот поистине роман-фельетон наших дней!), так вот, известно, что таким людям быстро все приедается и что они охотно меняют места жительства, развлечения и женщин. Я представил себе Веронику лет через десять или пятнадцать, Веронику, отвергнутую этим баловнем судьбы, но отвергнутую с соблюдением всех законов, то есть получившую (если она догадалась обратиться за помощью к ловкому адвокату) солидные отступные и хорошую пенсию и поселившуюся на авеню Фош или в вилле на берегу Средиземного моря, подобно вышедшей в тираж содержанке, которая за несколько лет усердной службы успела «сколотить себе изрядный капиталец». Я представил себе распорядок жизни этой вот Вероники: она будет держать прислугу-испанку, как у всех, если только в этом апокалипсическом будущем не придется искать домашних работниц где-нибудь в глубине Лапландии или в последних, чудом уцелевших резервациях индейцев племени хибаро. С этой прислугой, наглой и требовательной, у нее будет тысяча проблем: трудно жить в наше время одинокой женщине… Вероника продолжала бы «принимать у себя» и «бывать на людях», но на уровне явно более низком, чем ее прежний «standing». (Подобно философам, которые не могут обойтись без специфических терминов при исследовании тех или иных вопросов, и я при рассмотрении данной темы не могу не пользоваться определенными выражениями и оборотами.) Итак, она будет вести примерно ту же жизнь, но на уровне куда более низком, ибо, перестав быть супругой миллионера (и утратив связанные с этим привилегии), она автоматически вылетит из обоймы. Ее станут меньше приглашать, да и то в дома, далеко не столь шикарные. И начнется такой ужасный упадок, что по сравнению с ним хронический алкоголизм с приступами белой горячки покажется сущим пустяком. Но точно так же, как бывшие содержанки утешаются плюшевым уютом и радостями изысканной кухни, Вероника тоже найдет утешение в этих усладах или им подобных, например, в казино (она всегда играла с азартом) или в обществе красивых, не знающих устали молодых людей, что тоже вполне в духе стареющих содержанок. Вся ее отчаянная доблесть была бы брошена на беспощадную борьбу за сохранение всеми доступными способами (как-то: пластическая хирургия, гимнастические упражнения и всевозможные массажи) своей «физической» формы. Она начнет скучать. Ее станут терзать неосуществимые желания, назойливые видения прошлого. Она вечно будет чувствовать себя неудовлетворенной и все более и более одинокой. А ведь все это было бы еще лучшим вариантом; в этом случае Веронике не надо было бы зарабатывать на кусок хлеба. Глядя, как она спускалась по лестнице нашего дома, молодая и нарядная, в пальто цвета осенних листьев и с сумкой от «Гермеса» в полном соответствии с архетипом элегантной молодой дамы, я, словно в двойной экспозиции, видел вместе с тем и будущую Веронику, видел как привидение, как эктоплазм, который можно обнаружить только на фото, запечатлевшем медиума в трансе… У меня все внутри перевернулось от невыносимой жалости к ней, и я позвал ее, чтобы еще раз поцеловать.
Несколько дней спустя я отправился навестить моих стариков. Само собой разумеется, дочка, как и всегда, спросила, где мама. Я ей ответил той дежурной формулой, которую взрослые почему-то считают нужным в таких случаях преподносить детям: мама уехала путешествовать, она скоро вернется и тогда возьмет ее к себе на несколько дней… Жанины в тот вечер не было дома. Я остался обедать. Развода в разговоре едва касались, о Веронике вообще не было речи, и не потому, что хотели молчать об этом в присутствии девочки. Просто мои родители проявляли в этих вопросах всегда исключительный такт. Я бы никогда не допустил никаких замечаний по адресу Вероники, но мне нечего было опасаться, даже тетя Мирей молчала: видимо, ей выдали строгие инструкции, и она делала героические усилия, чтобы скрыть свое торжество и сдержать поток возмущения. Только несколько косых взглядов, многозначительных ухмылок и два-три туманных намека указывали на то, что в ней клокочет вулкан, который ждет моего ухода, чтобы начать извергаться. После обеда мама с теткой принялись убирать со стола, и я остался вдвоем с отцом: дочку уложили спать. Отец угостил меня маленькой сигаркой – он любил под вечер выкурить такую сигарку. Мне кажется, он жалел меня, печалился о «моей судьбе», и ему хотелось бы как-то выразить мне свое сочувствие, но он, конечно, не знал, как за это взяться. Он заговорил со мной о Жанине: «Она частенько видит твоего шурина. Не знаю, есть между ними что-то или нет».