Страница 2 из 5
– Хорошо, – сказал он и, перестав смотреть на коров, стал смотреть на меня.
Извинившись, я собрал вещи и сказал, что должен идти. И, правда, уже темнело.
– Погодите, – сухо произнес он. – Поговорим.
Странно прозвучало это «поговорим». Еще сильнее захотелось уйти, и сразу подальше.
– Я понял, вы здесь один, – медленно произнес он. Потом посмотрел на реку и добавил туда же: – Значит, камня, вы говорите, нет. А лопата?
На синем ультрамариновом сегменте востока уже проступили звезды. Высокий инверсионный след пролетевшего самолета подсвечивался ушедшим за горизонт солнцем и розовел, как молодой шрам. Все остальное небо занимала голова человека.
Он наступил штиблетом прямо мне на кадык и слегка покатал мою голову по земле. Спросил, хорошо ли я понял все. Я сказал, все. Он дал мне подняться и отдышаться, и снова вежливо повторил, что хотел бы заглянуть ко мне в гости. После этого (надо думать, в знак примирения) он снял у меня со спины несколько прилипших травинок. Я задергался под его рукой. Всякое прикосновение вызывало в спине зудящую боль: те двое его подручных, которых он попросил не дать мне сбежать, все ребра мои искололи надульником автомата.
До лагеря он не проронил ни слова и разговорился, только увидев сушило, на котором вялилась рыба, многослойно замотанная во многие метры марли. «От мух?», прокашлявшись, спросил он. «От ос», двусложно прохрипел я. «А-а», сказал он, «грызут плавники?» Я кивнул. Осы грызли жирные основания плавников. Он помял одну из рыбин за хвост, услышал, что чешуя трещит, и приказал принести с яхты пиво.
Затем внимательно осмотрел мою старую брезентовую палатку, накрытую полиэтиленовой пленкой и перетянутую сверху веревками – как дирижабль. Потрогал носком штиблета полусдутую лодку. Потом оценил толщину и высоту осокоря, черного тополя, настоящего реликтового чудовища, прикрывавшего и палатку, и костер сверху. Оценил и плетеный из ивовых прутьев ветрозаслон. Тот служил подчас единственною защитою от пронзительного восточного ветра, дующего от Ахтубы в выжженную калмыцкую степь.
Давно была ночь, но костер он зажечь не дал, реквизировал и единственный мой фонарик. Мы сидели с ним за столом, собранным из кусков фантастически разномастных досок, он умело разламывал воблу, аккуратно пил пиво из банки. Предлагал и мне. Я не пил. Даже если бы мой кадык работал, все равно не очень люблю, когда всякая сволочь ходит по нему в обуви.
Вниз по реке проскользил веселый четырехпалубный теплоход, освещенный гирляндами и гремящий музыкой кабака.
Наконец, сквозь кусты замелькал яркий белый огонь мощного галогенного фонаря. Это принесли тело. Положили на землю. Девушка была в джинсах и светлой майке, на ногах белые носки. Лицо ее закрывали волосы.
– Ну что же, – медленно сказал он и поставил банку на стол. – Бася! Ты тут приберись.
Откликнувшийся на «Басю» боцман старательно закатал рукава тельняшки, будто собрался не только убрать со стола, но и отдарить его как палубу.
Вместе выйдя из-за стола, мы вместе подошли к девушке. Узким носком штиблета он отвел с ее лица волосы.
– Она мне была как сестра, – сказал он и, включив мой фонарик, посветил на ее лицо.
Он светил на ее лицо напряженно и неотрывно – как вглядывался, и заставлял вглядываться меня. Видя, как около рта колышется несколько сверкающих волосинок, я сказал, что она живая.
– Вы тоже, – ответил он и добавил: – Ну, ничего, исправим.
После этого он направил свет мне в лицо. Я невольно дернул рукой, думая заслонить глаза, и… упал на колени. Кто-то так заломил руку за спину, что хотелось зубами грызть землю.
– Не трогай его, Бурлак. Нельзя так со старшими. Пусть встанет. Вставайте. Ну, что же, пойдемте. Поможете.
Я встал, а названный Бурлаком бандит взял мою лопату и воткнул в землю передо мной. Затем подумал и пояснил:
– На, держи, хрен печеный.
И улыбнулся. Зубы у него торчали изо рта пятерней.
Правая рука у меня поначалу отказалась подняться, а когда все же поднялась – пальцы отказались сомкнуться на черенке. Я взял лопату в левую руку и угрюмо произнес в землю, что девушка все равно живая.
Он сказал, что верит в вечную жизнь, в том числе и ее.
Я что-то сказал про грех.
Он сказал, она сама грешница.
Я сказал, что ей может быть послабление, а ему непременно кипеть в смоле.
Он сказал, если так, он туда поплывет на яхте, а немного лишней смолы никакой лодке не повредит.
Я сказал, что ему, наверное, это так же естественно сплавать в ад, как «Арго» сплавать за золотым руном.
Он сказал, знай бы я, что такое в действительности золотое руно, побежал бы в ад босиком, по горящим углям, да еще дарил чертям зажигалки, чтобы те быстрей открывали врата.
После этого он посоветовал мне дискутировать про себя.
Бася-боцман взял девушки за подмышки, а Грузин (третьим оказался подводный грузин) взялся за ноги. Тело мягко сложилось. Бурлак, бандитская рожа, толкнул меня в спину и повел галогенным фонарем на кусты. Длинной тенью на фоне белого света я двинулся в темноту впереди всей процессии.
Надо было одиннадцать лет каждый год приезжать на остров, проводя на нем последнюю неделю июля и три первые августа, надо с каждым новым приездом изучать остров заново, а особенно, линию берега, эти ямы, обрывы, отмели, рухнувшие стволы тополей и уехавшие под воду целые поля лозняка, весь этот мир, измененный в последнее половодье почти до неузнаваемости, чтобы уметь ценить даже малую неизменность своего быта, да и бытия тоже.
Так получилось, что раньше я никогда в жизни не рыл могил. И никак уж не мог подумать, что могилой мог стать мой собственный погреб, вырытый в берегу небольшого пересохшего ерика в метрах пятнадцати от стоянки. В этом погребе я из года в год солю рыбу, храню консервы. В этом же погребе, уезжая с острова в конце августа, я закапываю все самые ценные вещи: камень, доски от стола и скамейки, а также толстую дощатую дверь, что служит мне перекрытием погреба, и, конечно, лопату, топор, посуду.
Сейчас меня попросили углубить погреб на три-четыре штыка. Просьба была физически внятная. Отлежавшись на дне, я встал, закатал рукава рубахи, сдвинул в сторону крышу-дверь, выкинул мешок с рыбой, банки сгущенного молока и такие же банки тушенки, вытащил пригрузочный камень, и, не слушая комментарии насчет камня, начал быстро копать и выкидывать наверх землю.
Белый свет лежащего на земле фонаря не доставал до дна ямы. В правом, дальнем углу от входа, на глубине второго штыка вскоре обнаружилась еще одна банка – тоже завернутая в коричневую промасленную бумагу. Но она была много тяжелее тушенки. Присев, я на ощупь ввинтил запал, но потом долго не мог вытащить чеку: на гранате был солидол, и поэтому пальцы соскакивали. Боясь, что граната выскользнет, я с силою прижал скобу к корпусу…
– Ну, чего закопался там? – любопытствуя, спросил Бася, но, увидев под носом гранату, застыл на самом краю. «Это что?» появилось в его глазах. Насколько я помнил, это была граната РГ-42, но не стал просвещать уж настолько. Попросил только дать мне руку, ну и вытащить, наконец. Что он зачарованно и проделал. Вместе мы отошли от ямы.
– Слушай меня внимательно, – громко, может, чересчур громко для уверенного в себе человека сказал я на ухо Басе. – Я не совсем здоров, нервы дрянь, год лечился. Вот поэтому, чтобы они ни сделали, но четыре секунды… четыре секунды мы будем рядом. Извини, я не отцеплюсь. Попроси, пусть они уйдут.
Время замедлилось и остановилось. Горло высохло, как такыр.
«Видите?», отцепившись взглядом от Баси, я стал смотреть на других и уже не столько словами, сколько прищуренными против света глазами попытался внушить Бурлаку и Грузину: «Этого он уже сдал. Сдаст и вас…»
– Уходим отсюда, положи автомат на землю, – приказал он Грузину, а когда тот нехотя подчинился, повернулся к другому: – Ты тоже.
Бурлак достал из пояса свою пушку, но не бросил на землю, а коротким движеньем запястья зашвырнул в яму.