Страница 32 из 34
И, выхватив у меня кастрюлю с пшённым супом, она выплеснула его в полицейского.
- На иж, хай ты подавышся, блюдолиз нимецкий!
Женщины стали швырять в полицейских комками оледенелого снега, замёрзшей землёй, бросать в них посудой с едой, вырывать плётки.
Началась бы, наверно, настоящая свалка, если бы с пожарной каланчи вдруг не раздался сигнал воздушной тревоги. Толпа быстро рассеялась, а вскоре мы увидели, как стороной проплыла в небе группа советских самолётов, держа путь на запад, в немецкие тылы.
Я очень боялась за маму, которую могли приметить и потом прийти за ней, и долго ещё не могла успокоиться.
- Щоб им билого свита весь вик не бачить! - ругалась мама. - Жаль тильки того супу, шо вылыла на гада, - внучек сыдыть голодный. Як подывышся, аж сердце разрывается.
И с этого дня каждое утро полицейские вывешивали на стене списки молодогвардейцев, переведённых в "концлагерь". На самом деле их на машинах вывозили за Краснодон, к старой шахте, наспех расстреливали и сбрасывали в глубокий шурф, мёртвых вместе с недобитыми.
Десять дней просидели в тюрьме жена брата и Елена Петровна Соколан. Не добившись ничего, полиция выпустила их.
Брату Николаю на четырнадцатый день удалось убежать вместе с комсомольцем Колотовичем. Вот как это произошло.
Красная Армия подходила всё ближе. Уже отчётливо была слышна грозная канонада, всё чаще налетали наши самолёты.
Немцы и полиция лихорадочно готовились к бегству. Во двор тюрьмы приходили полицейские и из других районов. Этим и воспользовался Николай. Ночью он отогнул проволоку на запоре, открыл дверь камеры. Перед этим он надел на рукав белый платок, похожий на полицейскую повязку. Потом они с Колотовичем вышли во двор и смешались там с полицейскими из других районов.
Потом побежали. По ним открыли стрельбу и бросились в погоню. Колотович упал. Казалось, всё было потеряно. Но Николай всё бежал и сумел далеко уйти. Забежав за чей-то двор, он увидел пожилого шахтёра. Они поздоровались. Николай сказал:
- Вот... уходят немцы.
- Да, видать, что дело такое.
- Не разберёшь, что лучше: остаться или с немцами уходить?
- Это уж как кому сподручнее.
- Мне не сподручно. Кстати, вон они и гонятся за мной...
Шахтёр пытливо взглянул на дядю Колю, ничего не ответил, а лишь мигнул на погреб и прошёл мимо. Николай бросился к погребу.
Немцы обыскали всё, стреляли в погреб, но спуститься не захотели.
Больше суток пришлось отсидеть брату в погребе. Жена шахтёра, - как потом мы узнали, Степана Афанасьевича Чистолинова, - принесла ему кувшин воды и пышки из бурака. Но больше всего он был рад самосаду.
К вечеру следующего дня брат ушёл.
Таким образом, наши хождения в тюрьму с передачами прекратились. Но немцы опять сами часто проведывали нас - всё надеялись застать Олега или брата.
Двадцать пятого января они не пришли. Я забеспокоилась. То я страшилась, когда они приходили, теперь я ждала их. Приходят - значит, ищут. Не пришли - значит, нашли.
Я кинулась в полицию.
Дежурил молодой, неопытный полицейский. Он, видимо, был в курсе дела молодогвардейцев, но не знал подробностей и фамилий. И я, чувствуя, как у меня холодеют руки и ноги и всё плывёт перед глазами, решилась спросить:
- Кошевой и Коростылёв... есть у вас?
Полицейский, позёвывая, обошёл все камеры, выкрикивая фамилии сына и брата. Никто не отозвался. Я ушла. Но тревога продолжала сушить мою душу. И я не обманулась.
Двадцать девятого января, к концу дня, к нашему дому подъехали сани, запряжённые тройкой лошадей. В квартиру вошли жандармы и полицейские во главе с Захаровым, все пьяные. Захаров крикнул:
- А ну, давай одежду сына - всё, что есть! Да живей у меня!
Я ответила:
- Дома не осталось одежды. Всю её уже забрала полиция...
Захаров презрительно прервал меня:
- Ну-ну! Это такая же правда, как то, что ты не знала, где твой сын.
- И не знала, - ответила я, чувствуя, как пол уходит из-под ног, - и сейчас не знаю.
- Ничего, зато мы знаем.
Я смолчала. Я всё ещё надеялась, что он обманывает меня или просто так мучает, но тут один полицейский удивлённо спросил у Захарова:
- А что, разве Кошевого уже того... поймали?
- Поймали, - осклабился Захаров, свёртывая папироску и не сводя с меня глаз. - Отстреливаться, щенок, вздумал, полицейского ранил. Хорошо, что в нагане у него был всего один патрон...
Когда я пришла в себя, полицейские уже уходили, хлопая дверями. Собрав последние силы, я кинулась за ними, крикнула:
- Олегу... можно еду принести?
- Еду? - переспросил Захаров, криво усмехаясь. - Да его и в Краснодоне-то нет. Вообще нет. Сын твой расстрелян в Ровеньках.
Падая опять, я успела крикнуть ему вслед:
- Палач, будь ты навеки проклят!
Если бы не мама, не знаю, что стало бы со мной. Но я Поддалась маминой доброй ласке. Бабушка верила, что внук её жив, что его не возьмёт никакая пуля. И эту непреклонную веру она передала и мне. Вместе с мамой и я стала надеяться. На что? Я этого не могу объяснить. Мы словно чуда ждали...
ПРИШЛИ!
Потянулись чёрные, длинные дни, длинные бессонные ночи.
Мы жили в крайнем напряжении сил. Что с Олегом? Неужели правду сообщил Захаров? Где Николай? Жив ли он?
В голову приходили самые страшные догадки, но мы старались приободрить друг друга и вслух высказывали только утешительные предположения.
Маленький Валерик то и дело приставал к нам:
- А почему так долго папы нет? Он принесёт мне хлебца? А Олезя (так звал он Олега) скоро придёт?
Отвечая ему, мы, казалось, сами верили в то, что сочиняли.
Как-то рано утром зашла к нам знакомая Лышко, проживавшая в посёлке шахты No 1-бис. Она передала записку от Николая, которая была датирована 25 января. Николай сообщал, что благополучно живёт в погребе, беспокоился о судьбе Олега, передавал приветы родным. Он прятался там три дня, но потом начались облавы, и он ушёл. Куда - Лышко не знала.
И опять - тяжёлые предчувствия, ожидания и надежды...
Немцы приказали нам два раза в день ходить в полицию отмечаться. С востока грозно доносился артиллерийский гул. Фронт был всего в двенадцати километрах от города.
Мы часто следили за нашими самолётами, радовались, когда они бомбили немецкие войска и склады, - мы не боялись этих бомб. Как мы ждали своих!
Первого февраля полиция из Краснодона эвакуировалась в Ровеньки, забрала с собой и арестованных - последнюю партию обречённых на смерть. Среди них были Люба Шевцова, Семён Остапенко, Виталий Субботин и Дмитрий Огурцов.
Но часть полицейских оставалась ещё в Краснодоне, и мы должны были ходить отмечаться. Третьего февраля вызвали в полицию бабушку и снова сильно избили её.
С этого дня я начала прятаться от немцев.
Полиция приходила за мной. Мама сказала, что я пошла в село достать хлеба. Тогда пьяные полицейские начали издеваться над мамой и над маленьким Валериком. Один из них взял ножницы и, хохоча, колол ими трёхлетнего Валерика.
- Мама, мама! - кричал Валерик, и холодным потом покрывалось его маленькое, высохшее от голода личико.
А фронт всё приближался к Краснодону. Уже восемь километров было между нами и освобождением. Слышна была даже пулемётная стрельба. В Краснодоне с нетерпением ждали своих.
Дни шли, как длинные годы. Сил не было дальше терпеть...
Девятого февраля к нам в квартиру зашёл незнакомый человек. Он коротко сказал, что пришёл из Ровенек, и подал мне записку. Это была записка от Николая.
"Дорогая мама! - писал он. - Нахожусь в ровенецкой тюрьме. Выдал меня Крупеник в Боково-Антраците. Не знаю, вырвусь на этот раз или нет. Пригнали сюда много краснодонских ребят. Часто нас гоняют на работу. Как хочется увидеть вас! Целую, Коля".
Последняя маленькая надежда была вырвана у нас подлым предателем. Находившаяся с нами тогда Елена Петровна Соколан предложила пойти в Ровеньки и понести Николаю письмо и передачу. За сборами в дорогу я как-то отвлеклась, но мама слегла. По её худым восковым щекам то и дело скатывались слёзы.