Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 46 из 59



- Да, да... Весьма возможно. Так вот что, идемте, если хотите, но не ждите ничего хорошего, вообще ничего не ждите, хорошо? Слуховой аппарат у него как бы действует, то есть он может действовать, но в сознании он не облекается в определенную форму, слышит, но не понимает, что ли... Между сигналом и сознанием - заслонка, - это не то что просто весь аппарат сломан... Мы будем, конечно, принимать свои меры. Вы мою мысль понимаете? Например, и с глазами - если их нет, то и суда нет. А когда они целы, но не видят, тут поле деятельности для нас не закрыто...

Мы проходим через вестибюль, и Евсеева кидается мне наперерез. Не с радостью, а с ужасом.

- Ты что, неужели тут сына нашла? Ой, судьба какая. Какой, какой он? Безнадежный? Ой... Родной сын?

- Это еще кто? - быстро проходя мимо, отмахивается военврач. - Не мешайтесь... Ведите себя спокойно, я вам скажу, когда можно будет подойти.

Палата маленькая, на четыре койки, прохладно, шипит в тишине отопление. Очень уж тихие все четверо, что тут лежат. За черными окнами на морозе голые сучья, освещенные лампой из комнаты.

Военврач, обе сестры и няня, собиравшая миски после ужина, разговаривают так, будто никого, кроме них, в палате нет.

Португалова по знаку врача откидывает одеяло, оголяет живот одному. Врач подсаживается на койку. Нажимает рукой на живот, мнет потихоньку, сосредоточенно-вдумчиво глядя в сторону:

- Этого готовить на операцию...

Лежит с закрытыми глазами, морщится, слегка мычит, когда давят на живот, а когда говорят про операцию, это его как будто не касается. А вот когда его снова прикрыли, опять - касается, это он чувствует.

Среди громких разговоров, пока они переходят от одной койки к другой, я стою, смотрю в лицо сыну, моему последнему сыну, и все крепче зажимаю рот ладонью. Лицо безжизненное, тупое, даже страшнее - отключенное от того, что здесь, вокруг него. Точно он в каком-то другом месте... Может быть, это теперь только я так думаю? Скорей всего, только теперь. Потому что так оно и было на самом деле тогда - он и был в другом месте, совсем другом, ужасном, но узнала я это после.

Военврач подходит энергичной походкой, властно берет Валю за руку, стоя слушает пульс, но его отзывают, он быстро откладывает руку от себя, и она так и остается, неудобно, нелепо повернутая ладонью вверх, лежать поперек груди, как неживая.

- Ну что? Может, пойдемте отсюда?

Португалова трогает меня за локоть, а я все жду, когда врач мне разрешит подойти, все боюсь что-нибудь испортить, не знаю что.

- Можно мне подойти ему руку поправить? - спрашиваю я, еле разжав ладонь на губах.

- Подойдите, подойдите, - говорит врач. - Я сейчас подойду тоже.

Рука, для меня неожиданно теплая, страшно худая, но тяжелая, я бережно поворачиваю, кладу ее ладонью книзу, прижимаюсь к ней щекой и целую и, став на колени у койки, глажу ее своей щекой, кажется, мокрой щекой.

- Ну вот, нашли... - говорит доктор очень неопределенным, совершенно неслужебным тоном и не торопит меня, хотя я мешаю ему, не отпускаю руку, которая ему нужна прощупать пульс.

- Нашла... Мне можно теперь к нему приходить?

И тут я слышу испуганный, торопливый голос, почти крик Португаловой, она говорит что-то вроде: "Ой, товарищ доктор, что это такое? Вы посмотрите. Лицо... лицо, поскорей!"

Я вскидываюсь, выпрямляюсь, и мы, наверное все, кто есть в комнате, смотрим ему в лицо, с которым происходит что-то пугающее. Если бы это неподвижное лицо было покрыто известью и вдруг застывшая корка стала лопаться у нас на глазах, рассыпаясь в куски, - вот так бы это выглядело.

Его глаза слепы, но лицо - стало видеть, это невозможно по-другому сказать, все оно оживало у нас на глазах: лоб, затрепетавшие веки невидящих глаз, углы рта, складки кожи, он глотал воздух, как твердые комки, с напряжением, с трудом, у него перекатывался кадык, он закашлялся коротко, грубо, хрипло, промычал невнятно и вдруг легко и прерывисто, ясным детским голосом очень тонко выговорил: "Ма-ма... ма" - и протянутыми в воздух руками потянулся, стал шарить и схватился за меня...



- Мама, где я? - Он, вцепившись, не отпускает меня, как будто боится, что я вырвусь, и повторяет: - Мама, мы где? Где я сейчас?

И тут я совсем ничего не могу вспоминать подряд. Уже не могу теперь не знать того, что узнала потом. Не могу вспомнить, что думала, как было, когда я только без памяти его обнимала, еще не зная. Ничего не зная, как знаю теперь. Все, что он рассказал мне потом.

"...Все обыкновенно так было на аэродроме в тот день. Мы позавтракали, я вышел во двор покурить, воздух до того свежий, ясный, осень только начинается - кое-где понемножку желтеет, а так все еще зелено.

Прохоров Женя мне говорит:

- Какой воздух, чисто для загородных экскурсий! Прозрачность до чего!

- Да, - говорю, - очень подходящий для экскурсий. И особенно для прицельной бомбежки!

Смеется:

- Кто про что, а заяц все про морковку. На-ка возьми пачку - попробуй сигареты трофейные, нам пехота прислала целый ящик. За наш подвиг.

- За какой?

- А прошлую пятницу. Забыл? Им очень понравилось, как мы перехватили тех... ну, которые их бомбить начали. Пехота этого не любит.

Я попробовал сигарету, даже закашлялся, очень паршивая.

- Нет, ты не бросай! - говорит Женя. - Сперва противно, а немножко втянешься, терпеть можно.

Ну, я потянул, потянул и все-таки бросил:

- Пускай ее Гитлер курит!

Вот и все... Нет, еще подавальщица нашей столовой Надя, симпатичная, выходит и мне говорит:

- Что ж вы поросенка на столе бросили? Не совестно? - и подает мне поросенка. Это она мне на счастье подарила, а я его на столе забыл. Поросенок мягкий, ватный, что ли, такой розовый, с мизинец величиной. Я извинился и кладу его в карман. Ну и все. Еще в воздухе, когда мы круг делали, я глянул вниз: леса, желтеет, кое-где красное рдеет, сверху красиво.

И дальше все было одинаково, как всегда. Не так все складно и ловко, как рисуется приезжему корреспонденту в штабе дивизии, ну и не так ужасно и страшно, как другим кажется. Все сколько раз уже бывало. Возвращались домой, бомбардировщики, которых мы прикрывали, и трое истребителей: Прохоров Женя, я и еще Прохоров Альберт, два Прохоровых было, только они не братья, не родственники, а просто вместе летали, и вот мы видим: выскакивают из облаков истребители фашистские. Стараются к бомбардировщикам добраться. Мы, конечно, ввязались с ними в бой. Я одного выбрал, иду в лоб, однако он тоже в лоб и никак не думает отворачивать. Вот черт, упрямый. Я открыл огонь в подходящий момент, не поторопился, даже уверен, что хорошо, прямо чувствую, что не мимо. Все как со мной уже бывало, и вдруг что-то такое, чего никогда не было. Что такое?.. Видимость пропала, и я будто нырнул куда-то. Ну, думаю, все - сбили, а вроде будто и нет. Но почему-то и видимости нет. Мотор работает, и я, к удивлению, лечу! Со лба течет что-то, заливает глаза. Ага, думаю, это где-нибудь голову задело, залило глаза. И вот перчаткой протираю глаза, протираю, ничего не понимаю, все на месте, только мне как-то немножко равнодушно все, вроде сквозь сон. Но в общем-то понятно, что я ничего не вижу, а лечу, куда сама идет машина. И даже не знаю, в какую сторону - к фронту, или вдоль линии, или вообще прямо в Германию. Далеко так не долетишь, конечно. Потом и мотор начинает давать перебои, и я нахожусь, может быть, над облаками, и надо мной сияет чистое небо, а я может быть, уже иду на бреющем и сейчас в какой-нибудь пригорок врежусь.

Сижу, сцепив зубы, и жду. Перебои все хуже. Нет, уж какие там облака, с такими перебоями мы проваливаемся начисто, сейчас все! Слышу какой-то посвист, треск, толчок, удар! Мотора уже не слышно, меня наклонило на один бок, покачнуло на другой, и все. Это мы по верхушкам леса резанули. Я жду удара, нет удара. Застряли мы где-то на деревьях. Ведь это надо!

В голове у меня муть и глупая мысль: ай да поросенок, все-таки помог, значит! А больше ничего умного в голове нет, даже не помню - ремни я отстегивал или нет. Может, я вывалился из кабины, потому что чувствовал, как лицу горячо делается, слышал, как потрескивает огонь, машина горит и ветки кругом горят, хвойный дым. Горелой хвоей пахнет, слышу, и больше ничего...