Страница 43 из 50
Знаменский вышел в темноту и в яркое свечение непривычно больших, близких звезд. Новые звуки пришли в ночной город. В близких горах пробудилась жизнь. Там подвывали шакалы, не смея еще спуститься в город, выжидая, когда он окончательно уснет. Это был такой город, где у канав можно было встретить не собак, а шакалов, где над крышами, закрывая небо крыльями, мог пролететь, косо садясь, орел, где в шорохе листвы могла поднять точеную головку гюрза, молниеносная эта смерть, где, неслышно ступая, двигались патрули пограничников, где, особенно ночью, слышны были звуки жизни "с той стороны", а там, хоть всего лишь обмелевшая речка делила стороны, там по-иному звучала жизнь, вскрикивала, плакала и даже радовалась по-иному, хотя там и там жили туркмены.
Окно в комнате Самохина светилось. Не спал старик. Знаменский решил не заходить к нему. Он к самому себе сейчас зашел, в недавнее свое. В темноте ночи ярко светился в его глазах экран телевизора, вспышками шла в этом экране его былая жизнь. Былая жизнь...
Наутро рванули на вездеходе в Кизыл-Арват. Мчались по пыльной, тряской дороге, как участники какого-нибудь ралли. Но вездеход тряски не страшился, а Самохин, схваченный вдруг нетерпением, с готовностью страдал, лишь бы скорей, скорей. Поспели. За три минуты до отправления примчались к отходящему на Ашхабад поезду. Быстро попрощались, крепко обнявшись, но не целуясь, к счастью, этот целовальный обычай в Средней Азии не прижился. Обнялся Знаменский с усатым летчиком, который зачем-то погрозил ему строго пальцем.
- Вы о чем? - спросил Знаменский.
- Вообще! Будем друзьями, надеюсь? Ждем вас в Кара-Кале. Такой это у нас городок, кто раз побывал, еще побывает.
Обнялся Знаменский и с Мередом. И когда обнимался, почувствовал, как тот сует ему в задний карман брюк какой-то пакет, туда же сует, где уже лежали конверт летчика и пакет старого туркмена, продавца фисташек. Меред совал свой конверт, таясь ото всех, таясь и от летчика. Вон оно что, они работали на Ашира поврозь!
- Не потеряй! - шепнул Меред. - Буду в Ашхабаде, найду. Эх, вырваться бы! - эти слова он сказал громко и для всех.
- Скорей, скорей! - торопил Самохин. Он уже простился, уже поднялся на ступени вагона.
И вот они в пути. Странно тоненьким голоском покрикивал приземистый, промасленный тепловозик, похожий на большого жука. За окнами вагона пустыня, верблюжья колючка, ветер крутил барханы. Вагон был старый, еще с довоенной, наверное, поры бегал, он скрипел и постанывал. В вагоне было тесно, он был забит мешками с дынями, ящиками с виноградом. Владельцы этого товара, который скоро очутится на ашхабадских базарах, охотнее сидели на полу, чем на лавках. Поджали ноги и сидели молчаливые, важные, очень картинные в своих халатах, тельпеках, с лицами вовсе не торговцев, а суровых воинов. Это мужчины. А у женщин лица все же были сокрыты, хоть и не укрыты. Конечно, ни у кого паранджи не было и в помине, но так они как-то спустили платки, так как-то держали, согнув в локте руки, что лиц их было не видно. Только глаза громадные посверкивали, рассматривая украдкой.
- Заехали мы с вами, Ростислав Юрьевич!.. - Самохин близко придвинулся к Знаменскому. - Воистину на край света... А зачем? Или был все же смысл?.. - Самохин всмотрелся в Знаменского, допытывался взглядом, умно и зорко глядел.
Знаменский ничего не ответил, только улыбнулся.
- Ну-ну, - покивал старик. - Ну-ну... - Он устало закрыл глаза, застыл болезненно-оливковым лицом.
Жук-тепловозик отозвался вместо Знаменского, что-то загадочное прокричав тоненьким, пронзительным голоском. Жара в песках разгоралась, разжигало там солнце свой костер-пекло.
25
Он - дома. Эта комнатенка, вросшая в землю, его дом. Он еще не привык здесь ни к чему, а уже поверил, что это его дом, и сейчас был рад ему, всему здесь, особенно этим крошечным окошкам, за которыми близко стояли горы. Он теперь их и поближе узнал. Все тот же Копетдаг, но с противоположной стороны. Слетал, сбегал, чтобы поглядеть поближе, а теперь вернулся, отдалился, но все равно они перед глазами - эти горы, и с ними каждое утро можно будет глазами перемолвливаться, а то и помолиться на них, на извечные их лики.
В комнате у него произошли кое-какие перемены. Он не успел обжить ее, а теперь она показалась обжитой. Это, конечно же, Светлана ко всему тут прикоснулась, Дим Димыч так бы не мог прибрать стол, он у него был завален папками, картами, а теперь звал к своему крошечному, расчищенному простору: мол, подсаживайся, журналист Знаменский, давай, пиши, послужу тебе. И старенькая тахта приободрилась, куда-то подевала свои бугры, став не диваном тут для всех, а постелью для него, здесь поселившегося. Он не успел, улетая в Красноводск, выложить вещи из чемоданов, чемоданы так и стояли у стены, в ряд встав, готовые кинуться снова в путь, но в комнату уже вселился, хоть и утлый и узкий, но все же шкаф, чтобы туда перекочевали вещи из чемоданов, если все же останется он здесь, в этой комнате, жить. Чемоданы, барственные тут и чужие, призывали покинуть эти убогие стены и как можно быстрей. Прибранный столик, шкаф, тахта, застланная женщиной, предлагали остаться. А куда ему было уходить? Он присел на стул у стола, провел рукой по столу, прикидывая, как тут будет его пишущей машинке, плоской "Эрике", быстро поднялся, раскрыл самый большой чемодан, где была машинка, достал ее и поставил на стол. Достал еще из чемодана один за другим два магнитофона, побольше и поменьше, два "Сони", о них корреспонденты пели, переиначив старинную солдатскую песню: "Наши жены - "Сони" заряжены". Эти ящики тоже нашли свое место на столе. Что еще? Надо бы бумагу выложить, ручки. А зачем? Он разве слетал в Красноводск, побывал в Кара-Кале, чтобы отписаться потом? Кто он? Зачем он? Забылся, выволок все машинки, а они ему не нужны, как и он сам никому не нужен. Он снова сел к столу, раздумав обживать его, злясь на себя, что забылся, выволок вот свое прошлое из чемодана.
В дверях встал Дим Димыч, обряженный в фартучек, с кухонным полотенцем через плечо, спросил:
- Вы как себя приучили после дальней дороги, сперва поесть или сперва под душ? Воду в бак я налил доверху.
- Сперва под душ, - сказал Знаменский, поднимаясь. - Это Светлана Андреевна тут руки приложила? А где она?
- Сегодня утром вернулась домой. Побыла у меня, чтобы отдышаться, и вернулась. Она часто так в последнее время поступает. Глотнет воздуха - и снова на дно.
- Жаль... А почему на дно? Как это понять?
- Не удалась семейная жизнь у девочки, вот как это понять. Муж, кстати, профессор, медик, наисквернейший человек. Мать мужа, свекровь, стало быть, наисквернейшая из старух. А я все же крестный ее мальчика. Вот ко мне и сбегает. Ну, вставайте под душ. Сейчас наш Ашир примчится. Нужны вы ему. Или полюбились? Как он вам?
- Мне он нравится. Полагаю, умный человек. И жизнь знает.
- Умный... Знает... Вам бы с ним встретиться, когда он был в форме. Стремительный. Сверкающий. Не узнать совсем человека. Разжалованный... Какое слово убийственное. Вдумайтесь, вслушайтесь в это слово: разжалованный...
- А зачем мне вдумываться или вслушиваться, Дим Димыч, когда я сам поселился в этом слове? - Знаменский даже повеселел, так невесело стало на душе. Просто хоть смейся над самим собой, так скверно все. Он и улыбнулся, от души улыбнулся, наигорчайшие выкладывая у губ морщинки. Они, эти морщинки, в такие минуты на наших лицах и укореняются. Вчера не было зарубки, сегодня, гляди, появилась.
- Нет, Ростислав Юрьевич, вы в этом слове не поселились, - несогласно мотнул головой Дим Димыч. - Я для вас еще слова не нашел. Вы транзитный пассажир на станции Несчастье. Вызволят. А Ашира некому. Разве что сам... А как? Разжалованному-то? Тут все построже, чем у вас. Согласитесь, построже. А, легок на помине, явился сокол!
Послышались быстрые шаги, и в комнату, минуя посторонившегося Дим Димыча, вбежал Ашир, глазами-дульцами вперившись в Знаменского. А если бы не эти глаза, не опаленное нетерпением лицо, то показалось бы, что в комнату вбежал ну просто бродяга, опустившийся какой-то тип, уже с утра где-то набравшийся.