Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 34 из 50



А ветер за окнами все ураганнее делался, он ударял в стекла кулаками песка, сотрясал рамы, и кондиционер в спальне, задыхаясь, жалобно присвистывал. Душно стало, просто невмоготу. И трудно, медленно стало вспоминаться, притормаживать стал Знаменский свою память, будто там, в узких, пыльных коридорах, на узких лесенках "Севра-отеля" начал он упираться и притормаживать, решив повернуть к выходу. Но ведь не повернул. Его вели, и он шел.

Память притормозила, помедлила, дала ему поглядеть за окна в эту мглу из песка, дала ему прислушаться к колотящимся в стекла кулакам, и снова повела его в тайную тайных хельсинского отеля, где он покорялся чужой воле, беспечно уверовавший всем опытом своей жизни, что ничего худого с ним не случится.

Вошли. Метрдотель торжественно распахнул дверь и замер, потеснившись, чтобы не мешать гостям.

Комната, куда они вошли, была обыкновенным банкетным кабинетом, из небольших, когда к столу собираются человек десять - двенадцать. И это был запущенный, явно редко посещаемый кабинет. Все в нем в полумрак было погружено, из-за задернутых штор сочился пыльный и коричневый от пыли свет. А когда шторы были разведены одним из суетившихся официантов, то глазам открылись старые, обшитые деревом стены, пыльные, потрескавшиеся, утратившие свой цвет, и открылся стол, на сукне которого пестрели древние пятна, вмиг, правда, исчезнувшие под крахмальной скатертью, которую торопливо накинул на стол другой из суетившихся официантов. И вот уже появились, встав толпой у края стола, маленькие, золотоярлычные бутылочки пива, появились под фигурно заломленными салфетками тарелки с миндалем в россыпи горячей соли, призывно зазвенели бокалы, пробуждаясь и побуждая взять их в руки. Официанты исчезли, метрдотель исчез, стало тихо, как в храме. И лица его новых знакомых, авторов этой наиобыкновеннейшей затеи попить пивка после обеда, ну пусть даже дорогого пивка, в каком-то дорогом ресторане, а вот лица его хозяев вдруг стали даже не торжественными, а напряглись, помрачнели, или нет важно насупились. С чего бы? Ни яств волшебных, ни вин заморских, столь здесь дорогих, и даже ни намека на стриптиз - какой уж там стриптиз в такой сумрачной комнате? И все? Пивком его решили угостить? Он огляделся, понимая, что чего-то еще не углядел здесь, что неспроста все-таки так напряглись, насупились, заважничали эти три молодых финна. Огляделся и увидел на одной из стен фотографии. Не разобрать было, чьи это были портреты, а это были портреты. Он подошел поближе, чтобы разглядеть. Фотографии были вытянуты в шеренгу. Эта шеренга прерывалась посредине небольшой нишей, в которой стояла маленькая, но в полный рост скульптура, вырезанная из темного дерева. Он вгляделся, слыша напрягшуюся за спиной тишину. На фотографиях-портретах были одни только мужчины, кто в штатском, кто в военном. Твердые воротнички, старомодная повязь галстуков, а у военных старомодные, кончиками вверх, усы и френчи, каких теперь не носят.

Стоп! Ринулась память назад, сюда, вот в этот город, на улицах которого сейчас хозяйничала пустыня, песком тараня окна и стены, завихриваясь смерчами на площадях. И на той площади, где стоят четверо из гранита, сейчас сплетаются смерчевые столбы, выстрелами хлопая от ударов о гранит.

Фотографии и фотографии... Из одного времени люди, повязанные одной историей и одной эпохой, столь похожие старомодными воротничками и повязью галстуков. Музей и музей! Но только в воротничках и галстуках их сходство, а дальше - различие, противоположность, вражда, ненависть, смертельное противоборство. Музей и музей... Здесь и там, в той коричневой комнате "Севра-отеля". Так вот что добыла ему память?! Ко времени... К месту... Память, о, память наша умеет стукать нас лбом в стену!

Так что же это были за люди на тех фотографиях? Кто же это был изваян там из дерева и, как святой в церковном притворе, помещен в нишу? Память снова, вмиг отмахав пять тысяч километров, примчала его к стене в той комнате, напомнила ему, как он вчитывался тогда, близко наклоняясь, к надписи под фотографиями и скульптуркой. На трех языках были надписи: на финском, на немецком, на английском. Эрфурт... Рангел... Рюти... Вальдек... Гейндрихс... Диттел... В дереве же был изваян Маннергейм... То были люди войны, то были враги, а иные и просто гитлеровцы, которых и врагами невозможно назвать, ибо они хуже врагов, им нет названия, хоть на финском, хоть на немецком, хоть на английском.

А что же было дальше? Вот в этом-то и вся суть: что же было дальше?



А ничего, ничего особенного. Стали пить пиво. Да, разговор прервался, почти прервался, стал труден. Он вспомнил себя там, сейчас, здесь вспомнил. Ему было трудно, вспомнил, что было трудно, хотелось подняться и уйти, он вспомнил, что ему хотелось это сделать. Но он не поднялся и не ушел. Что удержало? То, что он был гостем? То, что он был в чужой стране, живущей по своим законам и со своими кумирами? Но хозяева его нарушили правило гостеприимства. Они не должны были тащить его в свою коричневую комнату. Это была их вера, а не его. И все же он не ушел, хотя и замкнулся, - он помнит! Не ушел, хотя ему там было противно до тошноты, - он помнит! - до тошноты. Не ушел...

А они, а Шаумян, Азизбеков, Фиолетов, Джапаридзе, все двадцать шесть, а они бы в той комнате остались? Ни на минуту! Ни за что! Ни ради никакой дипломатии! Они бы ушли! Разгневанные и презирающие! Но... Но... Но их бы и не привели в ту комнату! Не посмели б!

Вот к чему подвела его память, сравнивая и тыкая лбом в стену: его привести туда посмели. Посмели!

Но и это не все. Дальше вспоминать? Что ж, пошли, Память, дальше... Где и вспоминать, как не здесь, где так трудно дышать от урагана за окнами. Когда и вспоминать, как не сейчас, когда отлетел ты уже не памятью, а судьбой. Пошли, пошли дальше...

А дальше было вот что... Попили пивка, хмурые и молчаливо рассорившиеся, похрустели соленым миндалем, потомились от молчания и ушли из этой коричневой комнаты, прогорклой от пыли. Расстались на улице? Нет. Хозяевам страстно захотелось загладить свою вину, они просто умоляли его не покидать их с досадой в сердце. А когда финн хочет загладить свою вину, когда он хочет быть уж совсем беспредельно гостеприимным, он приглашает к себе домой "на сауну". Не в сауну при каком-нибудь отеле или учреждении, что дело обычное и даже почти обязательное, а "на сауну" к себе домой. Выше этого нет гостеприимства. Это означает, что будет и сауна конечно же, но будет пито-перепито, будет и разговор по душам с беспредельной откровенностью, какой так редок у молчаливых и скрытных финнов. Как было отказать? Покатили.

Да и нужно было, важно было понять, что толкнуло их, этих финнов, удачливых и жизнерадостных, на столь дикий, мрачный поступок. Ему тогда казалось, он уговорил себя в этом, что, побыв с ними, он их сумеет понять. В пути, он помнит, он все время думал, ну что за люди это, что их толкнуло потащить его в ту комнату? Бравада? Им ли мечтать о черной поре войны и фашизма, столь влюбленных в жизнь? Да, скорее всего, бравада. И он решил, ему захотелось в это поверить, что он столкнулся всего лишь с бравадой. Но чтобы поверить, надо проверить. Он и ехал с ними в гости к одному из них, чтобы проверить. Так ли уж трудно уговорить себя на безрассудство, на бесконтрольность, призвав на помощь рассудительность и самоконтроль. Это хитрая штука - самоуговаривание. В чем хочешь можешь самоуговориться. Он ехал с ними, чтобы понять их. Впрочем, опыт, каким он разжился в последние годы, вполне уверенно сулил ему, что все сложится как нельзя лучше, все обойдется.

Они ехали домой к тому из двух бизнесменов, кто был крупным издателем и, кажется, и сам пописывал, его звали Арво. Вот и еще один довод в пользу поездки: он ехал к коллеге, и уж дома у него он во всем разберется, поглядев его книжечки, картинки на стенах, какие-то еще фотографии увидев. Писатели, журналисты очень откровенны в своем домашнем обиходе, любят похвастать, открывая себя, того не желая. Вот тут-то он и распоймет этого Арво.