Страница 4 из 11
Бабы лишь первое время Николая не трогали. Потом обгалтались друг возле друга, пообвыклись, дошел и его черед. Спасибо кухоньке, ее добрым стенам, которые берегли хозяина зимой и летом. Тут и хлебец у него сохранялся, сухарики на всякий случай, соличка да шмат сала.
Баба Феша живая была, она Николая любила. Она всегда ему, потаясь, щей приносила и картошки, когда его выгоняли. Но теперь баба Феша умерла.
Николай и нынче от бабьей ругани в кухне заперся, хлеба пожевал, попил воды и прилег отдохнуть. За стеной, на базу, все шумели бабы. У него болел нынче с утра желудок, тягуче болел, не переставая. Николай на койке прилег, распрямился и только было задремал, как застучали в окно. Он не отозвался на стук, думая, что это бабам неймется. Но то были не жена с тещей, а Петро, напарник, с которым они скотину, стерегли.
Николай вышел во двор.
- Ты не попасешься с обеда один? - попросил Петро. - Кум с кумой приехали, от Василия возвертаются. Надо ж посидеть...
- Погоню, - сразу же согласился Николай. - Ты на Ваське прибег? Ну, оставляй его. Как скотина? Не бзыкалась? Хуторских вон не углядели...
Они недолго поговорили, и Петро ушел. Николай вернулся в кухню и начал собираться.
День стоял хоть и жаркий, но белые облака лениво шли по небу, раз за разом заслоняя солнце. И малый ветерок тянул. И хоть по нынешнему июньскому дню бзыкала скотина, овод ее донимал, хуторское стадо уже к одиннадцати пригнали, удержать не могли, но то пастухи были виноваты. А Николай знал, что скотина будет пастись, только нужно не в низине ее держать, не в лугах, а гнать против ветра, по-над Ворчункой, краем Батякина кургана и туда, дальше и дальше, к Дуванной балке, к Россоши,
Перед уходом не грех было и горячего похлебать, да после всей этой ругани не хотелось идти в дом и просить еды. Да могли и не дать - вернее всего, - а послать подальше. И Николай отрезал черствого хлеба да сала, в бутылку воды нацедил и пошел.
Болезненно-худой, он сутуло горбился, по земле ходил, приволакивая тяжелые рыжие сапоги; старый пиджак висел на нем просторно. Но на коня Николай взлетал легко и сидел в седле ловко. И в рыси ли, в галопе, шаге горбатое сухое тело его роднилось с конем. "Доброго казака и под дерюжкой видать", - говаривали старые люди, глядя на Николая.
От базов к плотине Николай гнал скотину почтя наметом.
- Геть, геть! - покрикивал он. - Геть, геть!
И две доярки, Клавдия да Настюха Чепурины, попавшие в гурт, принялись ругать его:
- Чертяка ошеломленный!
- Добрые люди полуднуют, а ему бзык напал...
Иные добрые люди и вправду любили пополудновать. Уж бывало солнце к вечеру, - а колхозная скотина на стойле дурняком орет. Пасли и так. Но Николай скотину жалел и зимой ли, летом ходил за нею по-доброму.
Теперь стояло лето, июнь. За речкой Ворчункой, в ее займище, лежали выпасы. Когда-то, в давние теперь времена, весь этот луг по весне заливался и вода слитком стояла до самой Ярыженской горы. И трава здесь была богатая. В такую вот пору не земля лежала, а высокая цветистая зыбь. Теперь былое ушло. Большая часть луга ходила в запашке. А на оставшемся кусте теснились четыре шайки колхозного скота, стадо хозяйских коров да отдельно телята да козья орда. И еще соседнего Ярыженского хутора скотина кормилась. Не попас получился, а чистая ярмарка.
Сейчас луговина была свободна, но Николай не стал на нее заворачивать. Там, в низине, в парном июньском затишке, звенели желтокрылые оводы. И, чуя их, скотина задирала хвосты, тревожно помыкивала, готовясь к безудержному побегу. Николай свернул влево, к Батягину кургану, и повел бычков против слабого, но ветерка.
Скотина успокаивалась, начинала пастись. Николай распустил поводья и закурил, расслабляясь в седле. Гурт понемногу растягивался пестрой лентой по склону кургана. Два красных бычка, отбившись в сторону, лезли вверх и вверх. Бычки поднимались вверх, на пастуха покашиваясь. Они были мудрые и знали, что за Батякиным курганом уже наливается сладким молоком молодой ячмень. Они были мудрые, да не очень, потому что ячмень рос с сурепкой, от которой губилась скотина.
Бычки упрямо тянули в сторону и вверх, а за ними другие пошли. Николай поскакал заворачивать.
- Геть! Геть! Петро с Митром! - зашумел он. - Счас на мясо сдам!
И, заслышав эту самую страшную для себя угрозу, бычки повернули, даже трусцой поддали, смешно закидывая в сторону задние ноги.
Снова ровно пошел гурт, в полкургана, против ветра; ровно пошел, но нужно было глядеть да глядеть. Справа за музгой заманчиво зеленела люцерна.
А в самой музге куриная слепота желтела. Молодняк был дурной, жрал что ни попади. И каждый год, особенно в эту пору, губилась молодая животина.
Черйая туча скворцов шумно пронеслась, сделав круг, и опустилась среди стада. Скворцы прилетели на легкий корм: из-под ног скотины взлетали кузнечики и прочая шимара, и птицы не зевали.
Правда, времена сейчас пошли не больно укормистые. Июньская степь лежала обморочно-тихой. Лишь потревоженный лунь кружил над пересохшей музгой да жаворонок звонил - и все, А когда-то, в далеком детстве, в дневную ли, в ночную пору неумолчно стрекотала степь звонкоголосым оркестром малых своих жильцов: кузнечиков, сверчков, кобылок. И от людских шагов яркая радуга вспыхивала над травой - радуга разноцветных крыл. А сколько птиц было.... Ребятишками кобчиков из гнезда вынимали и выкармливали. Кузнечиками, потом ящерками. Сколько ящерок было... Грелись они на солнышке, прикрыв пленкою глаза. Теперь нет совсем. Ни ящерок, ни кузнечиков, ни птиц.
И глухо, пусто в полуденной степи. А в детстве...
Почему так сладко поминать о детстве? О всяком, даже голодном и босом с заплатами на штанах. Ну что, что было в нем? И хлеба не вволю, а ложка черного паточного меда - какая сладость! Пастушество с малых лет, огромный огород и картошка, и колхозная работа смальства, и пот, и желудевые лепешки, и недетская усталость,
Но как сладко поминать дым костра, теплый бархат дорожной пыли, светлые воды Ворчунки. И вечерний сон, в который падаешь, словно в омут, и летишь, летишь... Светлый омут мальчишеских лет, как сладко поминать тебя!