Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 5 из 162

Вернемся, однако, к больным.

Что за картины, - картины отчаяния, иллюстрации к Дантовскому чистилищу.

С потерявших свой первоначальный цвет подушек смотрят на нас желтые, словно восковые, лица чахоточных.

Лихорадочным блеском горящие глаза.

Вот словно какой-то гном, уродливый призрак.

Лицо - череп, обтянутый пожелтевшей кожей. Высохшие, выдавшиеся плечевые кости, ключицы и ребра и неимоверно раздутый голый живот. Белье не налезает.

Страшно смотреть.

Несчастный мучается день и ночь, не может лечь, - его "заливает". Чахотка в последнем градусе, осложненная водянкой.

И столько муки, столько невыносимого страдания в глазах.

Несчастный, - этот тонущий в воде скелет, - что-то шепчет при нашем проходе.

- Что ты, милый? - нагибается к нему доктор.

- Поскорей бы! Поскорей бы уж, говорю! Дали бы мне чего, чтобы поскорее! - едва можно разобрать в лепете этого задыхающегося человека.

- Ничего! Что ты! Поправишься! - пробует утешить его доктор.

Еще большая мука отражается на лице больного. Он отрицательно качает головой.

Тяжело вообще видеть приговоренного к смерти человека, а приговоренного к смерти здесь, вдали от родины, от всего, что дорого и близко, - здесь, где ни одна дружеская рука не закроет глаза, ни один родной поцелуй не запечатлеется на лбу, - здесь вдвое, вдесятеро тяжелее видеть все это.

Вот больной, мужчина средних лет, ранняя проседь в волосах. Красивое, умное, интеллигентное лицо.

Чем он болен?

Не надо быть доктором, чтобы сразу определить его болезнь по лихорадочному блеску глаз, по неестественно-яркому румянцу, пятнами вспыхивающему на лице, по крупным каплям пота на лбу.

Это - ссыльно-каторжный из бродяг, "не помнящий родства", учитель из селения Владимировки.

- Вы и в России были учителем?

- Был и учителем... Чем я только не был! - с тяжелым вздохом говорит он, и печаль разливается по лицу.

Тяжко вспоминать прошлое здесь...

А вот продукт каторжной тюрьмы, специально "сахалинский больной".

Молодой человек, казалось бы, такого здоровенного, крепкого сложения.

У него скоротечная чахотка от истощения.

Перед вами "жиган" - каторжный тип игрока. Игра - его болезнь, больше чем страсть, единственная стихия, в которой он может дышать.

Его потухшие глаза на все смотрят равнодушным, безразличным взглядом умирающего и загораются лихорадочным блеском, настоящим огнем только тогда, когда он говорит о игре.

Он проигрывал все: свои деньги, казенную одежду. Его наказывали розгами, сажали в карцер, - он играл. Он проигрывал самого себя, проигрывал свой труд и нес двойную каторгу, работая и за себя и за того, кому он проиграл.

Он месяцами сидел голодный, проиграв свой паек хлеба чуть не за год вперед, и питался "в одну ручку" - жидкой похлебкой - "баландой" без хлеба.

Его били жестоко, неистово; чтобы играть, он воровал, все что ни попадало.

В конце концов, он нажил истощение, скоротечную чахотку.





Он и тут, в лазарете, играл с больными, проигрывая свою порцию, но его скоро "накрыли" и игру прекратили. Он проигрывал даже свои лекарства.

Сахалинским больным все кажется, что им "жалеют лекарства" и дают слишком мало. Они охотно покупают лекарства друг у друга.

А вокруг этого несчастного такие же больные, умирающие, которые не прочь у умирающего выиграть последний кусок хлеба.

Вот отголоски "зимнего сезона".

Люди, отморозившие себе кто руки, кто ноги, иные на работах в тайге, другие во время "бегов".

Они разматывают свое тряпье, - и перед нами засыпанные иодоформом руки, ноги без пальцев, покрытые мокнущими ранами, покрывающиеся струпьями.

Их стоны, когда приходится ворочаться с бока на бок, смешиваются с бредом, идиотским смехом, руганью умалишенных.

Вот интересный больной, Иоркин, бывший моряк, эпилептик.

Ломброзо непременно снял бы с него фотографию и поместил в свою коллекцию татуированных преступников.

Иоркин татуирован с головы до ног.

На его груди выгравировано огромное распятие. Руки покрыты рисунками якорей и крестов, символами надежды и спасения, текстами священного писания.

У Иоркина религиозное помешательсво, соединенное, по сахалинскому обыкновению, с бредом величия.

- Мне недолго здесь быть, - говорит он, и глаза его горят экстазом. Меня ангелы возьмут и унесут.

А вот жертва, лишенная семьи.

Карпов, донской казак, из Новочеркасска. Сегодня он что-то весел, все время улыбается, и с ним можно говорить.

Он говорит охотно только на одну тему - о своей оставленной на родине семье: о братьях, матери, отце, жене. Как они живут, про их хозяйство. Говорит с увлечением, весь сияя от этих воспоминаний. Это - самые светлые для него минуты. Обыкновенно же его состояние - состояние тяжелой хандры, задумчивости. Он меланхолик.

Он боится нападения чертей, которые хотят соблазнить его на нехорошее поведение. Он воздержанник и "соблюдает себя" для семьи, а по ночам ему снятся женщины, которые являются его прельщать. Их посылают черти.

- Тут много чертей! - выкрикивает он своим тоненьким, пронзительным голоском и лезет под кровать посмотреть: нет ли их там.

- Есть! Есть! Вот они!

Начинается припадок.

Берегите ваши карманы. Рядом все время трется Демидов, клептоман, один из несчастнейших людей на каторге.

Его били смертным боем товарищи, и секло начальство, а он все продолжал оставаться "неисправимым". Ему еще недавно дали 52 лозы, как вдруг, к общему изумлению, доктор Кириллов взял этого "неисправимого негодяя" в лазарет.

- Ах, вон оно что! - ахнули все. - Он сумасшедший! А мы-то его исправляли.

А вот жертва наших больниц, жертва их страсти к "поспешной выписке".

Это - бродяга Немой.

- Семен Михайлович! Как поживаешь? - спрашивает доктор.

"Семен Михайлович" улыбается бессмысленной улыбкой и смотрит куда-то в угол.

- Да он что? Действительно, немой?

- Нет, он страдает одной из форм афазии, он не может говорить, не в состоянии отвечать на вопросы.

И он только улыбается своей бессмысленной, беспомощной, жалкой, страдальческой улыбкой.