Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 160 из 162

А на дворе богадельни "отцы" усаживались в телегу и ехали сбывать лошадь.

Когда нет посторонней наживы, старики "режутся" между собой, отыгрывая друг у друга тряпье, последние гроши.

Какие странные и страшные фигуры есть среди этих людей, вся жизнь которых прошла среди розог, плетей, тюрем, каторги, побегов и погонь.

Вот слепой старик-бродяга... Борис Годунов.

- Почему ты Борис Годунов?

- Так смотритель один прозвал. Еще в молодых годах. Сошлись нас в тюрьме двое Борисов бродяг. "Будь, говорит, ты по этому случаю Борис Годунов". Для отлички.

- А кто был этот Борис Годунов-то, которым тебя назвали?

- А кто ж его знает!

За что был сослан Борис Годунов первоначально на каторгу, он "никому не открывается". В Сибири, уже беглым, он был знаменит, как "охотник на людей": грабил и резал богомолок.

Об этом времени старик вспоминать любит и, когда вспоминает, по губам его ползет широкая, чувственная улыбка.

- Много их, богомолочек-то, по трактам ходит. Живился. Заведешься в такой местности, караулишь. Сидишь за кустом, поджидаешь. Идет богомолочка к угодникам, другая бывает такая, что хоть бы и сейчас...

Старик смеется.

- Выпорхнешь из кустов да за глотку. Ну, пользуешься около нее, да пером (нож), либо по дыхалу проведешь, либо в бок кольнешь. Готово. Пошаришь. С деньжонками богомолочки-то ходят. Свои угодникам на свечки несет, из деревни за упокой родителей дадено. С деньжонками. Хлебца у нее в котомочке возьмешь, пожуешь, - вот я и сыт.

- И где же все это, на дороге?

- Зачем на дороге, - в кустах. Возьмешь только на дороге. А потом за ноги, куда подальше в тайгу оттащишь. Нельзя близко оставлять, смердить богомолка будет, - живо на след нападут. Пойдет слух, что в таких-то местах такой завелся; ходить опасаться будут. Это все по весне делалось да по осени, когда отожнутся. Тут бабы к угодникам и ходят.

- А лето?

- Лето гуляешь. Богомолкины деньги есть. А зиму спервоначала тоже гуляешь, а потом в работниках где живешь, аль-бо поймаешься, в тюрьме бродягой сидишь. А весна - опять по кустам пошел... По карциям-то (карцерам), сидя, я и ослеп, - от темноты да от вони.

И слепой, он страшный картежник. Занимается ростовщичеством и из "отцов" один из самых безжалостных. Держит около себя в черном теле старика и через него же в карты играет.

- Обманывают, небось, старика Годунова? - спрашивал я.

- Да, поди, обмани его! Он каждую карту наощупь узнает.

Рядом с ним гроза всей богадельни - Мариан Пищатовский. Пищатовскому всего лет сорок пять. Он приземист, скуласт, широкогруд страшно, настоящий Геркулес. Казенное белье ему всегда узко, и сквозь рукава обрисовываются мускулы необыкновенных размеров. Силен он баснословно. Тих и кроток, как овца. Но он эпилептик, и, когда начинается с ним припадок, все в ужасе бегут от него.

Благодаря своей болезни, он и в каторге.

По словам Пищатовского, всегда он страдал головокружением и "потом ничего не помнил". Попав в военную службу, он страшно тосковал по родине, тут "с ним это самое делалось". Однажды, "сам не помнит как", он избил унтер-офицера. Здесь, в каторге, он однажды бросился на конвойного. Конвойный ударил его штыком в живот. У Пищатовского прямо страшный шрам на животе, и доктора понять не могут, как он остался жив. Пищатовский согнул ружье.

- Я в те поры, - говорит, - страх какой сильный бываю!

В каторге Пищатовскому приходилось ужасно. В припадках он все крошил вокруг себя, и арестанты, - "одно против меня средство", говорит он, накидывались на Пищатовского скопом и били его, пока не станет как мертвый.

Так тянулась его поистине "каторга", пока Пищатовскому не помог трагикомический случай.

Тюрьму, где он содержался, посетило одно из начальствующих лиц. Когда Пищатовский в здравом уме и твердой памяти, он, как я уже говорил, тих и кроток, как овца. И наивен он, как ребенок. Честен притом удивительно, ни в каких мошеннических проделках в тюрьме участия не принимает, а потому совершенно нищий. Пищатовскому и пришла в голову наивная мысль: "Попрошу-ка я у доброго человека на чаек, на сахарок".





Он подошел к начальствующему лицу, поклонился и заявил:

- А ведь я вас подстрелить хочу...

Разумеется, тот от Пищатовского в сторону:

- В кандалы его! Заковать!

Пищатовский глядел, ничего не понимая:

- Чего это он?

Дело в том, что "подстрелить" на арестантском языке, значит попросить милостыню.

Пищатовский и до сих пор дивится этому происшествию.

- Да он подумал, что ты его убить хочешь.

- Как же убить, коли я говорю: "подстрелить"? Убить это называется пришить.

Пищатовского заковали в ручные и ножные кандалы и посадили в темный карцер. Тут с ним сделался припадок, и врачи объявили:

- Да как же его заковывать и в карцере держать? Ведь он эпилептик!

Пищатовского отправили в богадельню. О своих припадках он и говорить боится:

- Еще сделается!

По словам богадельщиков, никому спать не дает: по ночам вскакивает и ругается диким голосом.

Лицо у него доброе и несчастное. Язык весь искусан. Выражение лица такое, словно он боится, что вот-вот с ним что-то страшное случится. Подпускать его близко боятся: а вдруг!

- Он всех нас тут перебьет! - говорят старики.

- Чисто от чумы, от меня все бегут! - жаловался чуть не со слезами Мариан. - А ведь я смирный. Разве я кому что делаю? Я смирный.

Это всеобщее отчуждение, видимо, страшно тяготит и мучит несчастного Пищатовского.

Самые интересные из богадельщиков, или "богодулов", как их зовут на Сахалине, конечно, клейменые.

Их уж мало. Это призрак страшной старины. Древняя история каторги. Когда еще "клеймили": палач делал особым прибором на щеках и на лбу насечки: "К", "Т", "С", и затирал насеченные места черной краской.

- Сначала струп делался, а потом, как струп отваливался, буквы черные.

Из черных они от времени стали синими, и, действительно, страшно видеть эти буквы на лице человеческом. У некоторых вместо букв шрамы: вырезано или выжжено каленым железом.

- Зачем же это делали? Для бегов?

- Нет, для каких бегов? Все одно, увидят шрам на лбу да на щеках, значит, клейма были, вырезал. А так резали, аль бо железом жгли, чтоб букв не было. Что ж это! Образа и подобия лишаешься! Друг на дружку глядеть было страшно. Чисто, не люди.