Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 34 из 123

Едва только (несколько лет назад) он переступил порог кабинета Нестора Рыбоконя, взгляд его немедленно уподобился луноходу, заскользил по стоящему в углу кабинета на красного дерева ноге глобусу. «Море сомнений» — было первым, что сканировал взгляд Берендеева с серой, как кость, поверхности глобуса. «Море возможностей» — вторым.

Теперь он доподлинно знал, что чертоги Господа Бога, сотворившего твердь земную и хляби водные, находятся не на небесах, а на Луне. Море сомнений и Море возможностей были детьми Все и Ничто, как Каин и Авель — детьми изгнанных из рая Адама и Евы. Совершенство сходило на нет, точнее, меняло сущность, как трансвестит пол, в преодолении Моря сомнений на пути к Морю возможностей.

Отныне Берендееву было совершенно точно известно, когда именно Господь Бог навсегда распрощался с идеей совершенства. В мгновение одушевления Адама, когда тот, как предтеча Франкенштейна, зажил по собственному, независимому от Божьей воли закону, двинулся предначертанным путем — прочь от Моря сомнений к Морю возможностей. В сущности, на протяжении тысячелетий человеку предоставлялся один-единственный — в бесчисленных, как созвездия на небе, вариациях — выбор: между Морем возможностей (несовершенством) и Морем сомнений (бездействием), в насыщенном растворе которого растворялось сущее, но прежде всего — мысль и воля.

Берендееву открылось, что предлагаемый человеку якобы один-единственный выбор не двоичен, но троичен, что между жизнью и смертью, существованием и несуществованием, бытием и небытием, синонимом и антонимом есть нечто третье, что не может быть описано словами, поскольку отсутствуют сами понятия (термины), с помощью которых можно было бы обозначить это третье. Таким образом, к бесчисленному множеству признаков, по которым можно было классифицировать людей, Берендеев в духе Штучного доктора добавил еще три. Человечество разделялось на людей сомнений (бездействия), на людей возможностей (то есть действий, направленных на достижение неких целей), а также на людей Все и Ничто, причудливо совмещающих взаимоисключающие признаки.

«Рая как такового нет, — вдруг подумал Берендеев, — нет единого рая для всех без исключения благочестивцев и праведников. Есть что-то другое, неуловимое, как знаменитый кочующий в Интернете файл, якобы содержащий ответы на все вопросы…»

Он по-прежнему смотрел в серый компьютерный экран, как в мертвый глаз. Ему казалось удивительным и необъяснимым, что люди так мало говорят и думают о единственном — о чем им следовало непрерывно говорить и думать, а именно: есть ли рай и если есть, то какой он и как надо вести себя в земной жизни, чтобы туда попасть.

По всей видимости, представления о рае изменялись в случае перехода человека из одной классификации в другую. Берендеев не сомневался, что самый изменчивый (как хамелеон), в зависимости от жизненных и прочих обстоятельств, и, следовательно, самый надежный рай — у людей Все и Ничто.

Потому что он всегда при них.

Собственно, они с самого рождения в раю.

Хоть и не всегда отдают себе в этом отчет.

Берендеев поднялся из-за письменного стола, подошел к окну. С двадцать четвертого этажа мир казался безмятежным и в общем-то не заслуживающим внимания. Быть может, многовековое бездействие Господа как раз и объяснялось подобным оптическим обманом.

Господь устал.





И писатель-фантаст Руслан Берендеев доподлинно знал, что именно утомило Господа.

Люди.

Сквозь специальные звуконепроницаемые (вакуумные) двойные стекла в белом переплете (как прозрачное письмо в конверте) Берендеев видел сверкающую на солнце «позолоченную» цыганкину ладонь останкинского пруда, кущи Ботанического сада, крохотную красную церковку, летящую в небо телебашню. Далее во все стороны простирался город, который в принципе тоже можно было уподобить бесконечному — с письменами и символами — компьютерному экрану. За прожитые сорок с лишним лет Берендеев сменил немало квартир, но никогда не поднимался выше четвертого этажа. Он где-то читал, что высоко живущий народ сходит с ума значительно активнее, нежели низко (до пятого этажа) живущий, но ему нравилась квартира на двадцать четвертом этаже, наполняющаяся по вечерам, как стакан, сначала красным игристым — закатным — светом, затем, по мере сегментации и, наконец, ухода светила за горизонт, — сумеречным сиренево-зеленоватым абсентом. Ясной же ночью стакан наполнялся и вовсе каким-то божественным черным в звездах — вином с нерастворимой (неопалимой) луной, как кусочком льда, или урезанным месяцем, как лимонной долькой на дне.

Пустой компьютерный экран рождал мысли о беззаконности творчества.

«Всякое истинное дело, — вспомнились Берендееву слова Нестора Рыбоконя, зачинается в пропасти отчаяния и, по сути своей, является преобразованием инсталляцией — отчаяния, точнее, той или иной его систематизированной формы или формализованной системы в бытие». «То есть чем-то вроде наркотической дозы?» — помнится, уточнил Берендеев. «Отношения души и сущего, — горестно вздохнул Рыбоконь, — вполне укладываются в схему «наркоман — наркотик». — Люди — наркоманы; мир — наркотик; отчаяние — деньги, обслуживающие процесс, и одновременно игла, обеспечивающая контакт». «Да, но не каждому по нутру этот наркотик», — заметил Берендеев. «Потому-то сейчас в России так много самоубийств, — не стал спорить председатель совета директоров «Сет-банка». Передозировка отчаянием… Неужели ты забыл: много денег — много отчаяния?» «Но и мало денег — много отчаяния», — возразил Берендеев. «Уровень отчаяния в человеческом обществе — величина столь же изначальная, — подвел итог странному разговору Рыбоконь, — как земное притяжение. Не дело людишек с ним забавляться. Невесомость — удел ангелов».

Много лет Берендеев как о невозможном счастье мечтал о времени, когда сможет свободно и без оглядки на вязкое и вонючее, как болото, бытие заниматься сочинительством. Собственно, для этого была приобретена и соответствующим образом оборудована останкинская квартира на двадцать четвертом этаже. Апофеозом творчества, по мнению Берендеева, являлся апофеоз одиночества. Сейчас он совершенно точно знал, что одиночество бесплодно. Или плодно, но только сроки беременности у него были иррациональные и рождалось зачастую (если рождалось) нечто странное.

Чем пристальнее он смотрел на серый компьютерный экран, тем очевиднее ему становилось, что если «истинное дело» преобразует — инсталлирует — отчаяние в бытие, то творчество — бытие в отчаяние. То есть творчество представало первичным, в то время как «истинное дело» — вторичным.

Воистину было так.

Человеческие страсти, беспокойства, мысли и поступки не могли преодолеть воздушное пространство в двадцать четыре этажа — от земли до компьютерного экрана на письменном столе Берендеева. С высоты двадцать четвертого этажа они казались не то чтобы не имеющими места быть, но несущественными. Так человеку, познавшему большое число, становится неинтересным число малое, которое большое число вмещает, растворяет в себе без остатка. Беззаконность творчества, таким образом, заключалась в попрании всех мыслимых и немыслимых законов. «Шестерка иногда бьет туза, — подумал Берендеев, буквально вынуждая себя написать первую фразу, — иногда не бьет, а иногда… бьет сама себя».

«Все, чему предназначено выразиться, — вспомнил он еще одно изречение Рыбоконя, — найдет способ и время выразиться. Так называемые муки творчества, в сущности, пустая трата времени». «Или настройка некоего таинственного инструмента», — предположил Берендеев. «Этот инструмент, — усмехнулся Рыбоконь, — не нуждается в настройке».

На сиреневом сумеречном небе тем временем появились первые звезды избыточно яркие, как метафоры графомана. В этом году случилась затяжная осень, и Берендеев, прогуливаясь по дорожкам Ботанического сада, изумлялся неубывающему количеству желтых и красных листьев, устилающих дорожки и все вокруг. Листья напоминали деньги — бумажные купюры, неурочно (в отличие от истинных осенних листьев) упавшие к его ногам. Берендеев брел в них, утопая, аки посуху.