Страница 7 из 55
И тогда приказал Господь киту: «Выплюнь его. То есть извергни Иону куда-нибудь на сушу». И бедняга кит, уже три дня и три ночи промучившийся беспокойным, копошащимся под языком живым фурункулом, сиречь человеком, которого велено было ему подхватить в воде и проглотить — но сделать это было физиологически невозможно, — кит с большой радостью быстро добрался до ближайшего скалистого берега, там у одной каменной площадки всплыл на поверхность воды, широко открыл рот, взял на кончик языка и с чувством огромного облегчения выплюнул ничего не понимающего человека на плоский красно-песчаниковый стол берега. Затем поспешно развернулся и стремительно ушел к горизонту, на прощание махнув громадным двухлопастным хвостом Ионе, который трое суток просидел у него во рту под языком, даже не подозревая об этом. А теперь, видя врезающуюся в синюю воду бесконечно длинную сутулую спину кита с клиновидным, как косой парус, западающим в воду верхним плавником и с невольным замиранием сердца проследив за прощальным взмахом грандиозного раздвоенного хвоста, — ослушник Божий решил, что он побывал во чреве этого животного и был извергнут оттуда. После так и стал рассказывать: мол, был проглочен исполинским китом, три дня и три ночи просидел в его чреве, но потом милостию Божьей, ради молитв его отчаянных, был изрыгнут чудовищем на землю.
Кит обо всем этом никогда не узнал, да и знать, видимо, не хотел, ему тоже досталось немало переживаний за эти три дня и три ночи, когда он на прямой и ясный приказ Бога проглотить человека не смог этого сделать, не мог и ничего возразить, потому что был богатырски нем и по характеру своему не умел ни в чем оправдываться. Изо всех людей, к которым когда-нибудь был направлен с поручением от верховных сил какой-нибудь зверь, Иона оказался, пожалуй, одним из самых знаменитых в том отношении, что ему выпал самый крупный посланец крупнее кита на земле ведь зверя нет. И в знатности киту не идет в сравнение даже гигантская кобра, распустившая свой капюшон и накрывшая им от дождя, словно зонтом, голову медитирующего в лесу Будды. Была еще белка, посланная к самому Пушкину, чтобы спеть ему песенку, были братцы-лисы, братцы-волки, братцы-кролики и — беленький молодой осленок, на котором еще никто не ездил, посланный внести на себе в город Спасителя, приуготовленного в жертву ради спасения всех людей.
Невыполнение Божьей воли весьма угнетало послушное, самое послушное и кроткое животное, Его любимую тварь, и серый кит бесцельно крейсировал вдоль берега по морю, лишь изредка сокрушенно и виновато вздыхая. Ведь все равно он испытывал чувство вины, хотя это Господь Бог запамятовал, видимо, каким Он сотворил кита, какою наградил его узкой глоткой, — кит чувствовал себя виноватым именно в том, что Он забыл о некоторых особенностях его устройства и велел ему проглотить Иону, а неспособность исполнения этого действия ставила бессловесного кроткого великана в положение невольного ослушника, недобросовестного слуги, который выполняет хозяйский приказ формально — из-за невозможности его выполнить, — лишь по видимости, с подловатой лукавой скрытностью раба.
Бог не то чтобы забыл, как устроена у кита его глотка… Замысел Божественного этюда был куда тоньше и дальновиднее, и Он, кстати сказать, ничего никогда не забывает. И мы можем провести небольшое умственное расследование, разыграть данный этюд по-своему. Мог ли Создатель всех чудесных образов мира испытывать удовольствие от наказания и преследования тех безобразников, которые от зависти и от своего бледноликого бессилия быть такими же, как Он, творцами красоты искореживали и уничтожали ее или уродливо ее пародировали — творили безобразие? Красоту первоначальную никто, кроме Него, сотворить не может, даже отпавший ближайший и любимейший Его, самый могущественный ангел, потому что он тоже является тварью красоты, — а в вопросе о том, может ли тварь дерзать на то, чтобы сравниться со своим Творцом, давно уже ясно отвечено, что нет, не может. Дерзание же такого рода есть дерзость пред Ним, и самый могущественный, смертельно бледный от зависти ангел был за это наказан удалением от очей Его, и не более того.
Но отлученный от дома сын замыслил подкрасться ночью и запалить его огнем, и сжечь, а если это не удастся, то все испортить в нем, насылая на него со стороны невидимую порчу, сырую гниль в подвалы, всякую копошащуюся в темноте гадостную нечисть, мокричную некрасивость — истинное свое творение — и с презрением смотреть на дом Отца издали, не смея приблизиться к нему. И вспоминать, как хорошо было существовать в нем, что за чудесное братство равноправия торжествовало во всех его необъятных пределах. Крохотная мармозетка с блохой на темени преспокойно прыгала по веткам рядом с гигантским динозавром, землепотрясенно шагающим мимо дерева, раковина-наутилус плыла по бирюзовым волнам моря рядом с белыми облаками неба. Все в Доме Творящего Отца расположено было близко друг к другу, тепло завито один возле другого, тесно приближено один к другому — гармония была законом общежития в Его Доме, и этот закон в равной мере касался всех: и мышки полевой, и облаков небесных, и пастыря их, Солнца, и всех остальных звезд мироздания. Замутить всю эту необъятную и беспредельную гармонию было невозможно — только в малой части мира, где-нибудь в глухом углу Дома Божьего, бледный завистник Его мог осуществить пакость визгливой дисгармонии, подпустить фальши в нотном строе, порвать струну в инструменте, пустить таракана в длинную витую трубу валторны, уронить рояль на ноги музыканту, устроив для этого небольшое землетрясение местного характера. Словом, всю музыку сфер злобный пародист не мог испортить, но исказить ее в какой-нибудь фразе, да просто в аккорде или даже в одной только доле музыкального такта — о, это он мог сделать, трусливо прячась от глаз Его, залезая в густые темные кусты человеческого несовершенства.
Но как происходило дальше внутри Горнего Дома, какие невидимые нити были приведены в действие, чтобы Игра продвигалась в нужном Ему направлении? Теперь-то видите, что ни у кита, ни у Ионы, ни в действиях греческих моряков не было никакой подчиненности смерти — иначе бы кит не крейсировал по пространствам морей, большей частью буравя его под водою, лишь изредка всплывая на его поверхность и с шумом выпуская в воздух свое паровое дыхание, — иначе греки не гребли бы отчаянно тяжелыми неуклюжими веслами, пытаясь преодолеть страшенные волны, и не бросали бы в воду грешника иудейского Бога, если бы не верили, что Он сильнее морской погибели, — иначе простоватый Иона не смог бы возносить свои наивные, но полные веры молитвы со дна черной преисподней, куда, по его предположению, он попал.
Вот ради чего был замышлен весь этот изумительный спектакль с Ионой и китом — ради торжества веры в Него, при пробуждении и воссуществовании которой вдруг на глазах наших совершенно явственно исчезает смерть. И она так всегда исчезает, истаивает, словно дым в воздухе, в тех местах и обстоятельствах, когда начинается Высокая Игра и на игровой площадке появляется Сам невидимый режиссер, который тоже участвует в спектакле, но не предстает глазам ни участников действия, ни мировых зрителей всех стран и времен. Тогда вместе с Ним невидимо присутствую и Я, Его ассистент, незримый, но тоже ясно ощутимый, — и через Слово становится ясно всем: и действующим актерам, и статистам, и зрителям, китам, корабельщикам, еврейским пророкам, рыбам, светящимся микроскопическим рачкам, волнам величиной с гору, тучкам небесным, Палестине древней, России современной, часу девятому, минуте этой проистекающей, — что на том спектакле, в котором участвует Сам Господь, все действующие лица, аксессуары, декорации, бутафория (например, канат, в который вцепился Иона, когда его хотели бросить в море), шумы и эффекты — все пресуществует в состоянии подлинного безсмертия, то есть для них там, в Игре, времени нет, смерти нет, она выделена и удалена в другие пределы.
И Я сейчас повелеваю А. Киму записывать за мной все эти сведения не ради его развлечения, вернее, отвлечения от густой сонной одури, в которую невольно погружаются его азиатские глаза, как некое двойное, двухочковое Солнце в морской горизонт, и воды морские плещутся уже в этих раскосых дремных глазах, невольно повелевая им закрыться, — нет. Я велю ему идти по самому легкому и быстрому пути — дорогою Слова, на которой мы сможем развить скорость мысли такую, что она намного превзойдет скорость света, — тут и не зевай, господин писатель, не клюй носом, а скорей записывай слова.