Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 1 из 5



Ерофеев Венедикт

Василий Розанов глазами эксцентрика

Венедикт Ерофеев

ВАСИЛИЙ РОЗАНОВ ГЛАЗАМИ ЭКСЦЕНТРИКА

1. Я вышел из дома, прихватив с собой три пистолета, один пистолет я сунул за пазуху, второй - тоже за пазуху, третий - не помню куда.

И, выходя в переулок, сказал: "Разве это жизнь? Это не жизнь, это колыхание струй и душевредительство". Божья заповедь "не убий", надо думать, распространяется и на себя самого ("Не убий себя, как бы ни было скверно"), но сегодняшняя скверна и сегодняшний день вне заповедей. "Ибо лучше умереть мне, нежели жить", - сказал пророк Иона. По-моему, тоже так.

Дождь моросил отовсюду, а может, ниоткуда не моросил, мне было наплевать. Я пошел в сторону Гагаринской площади, иногда зажмуриваясь и приседая в знак скорби. Душа моя распухла от горечи, я весь от горечи распухал, щемило слева от сердца, справа от сердца тоже щемило. Все мои ближние меня оставили. Кто в этом виноват, они или я, разберется в День Суда Тот, Кто, и так далее. Им просто надоело смеяться над моими субботами и плакать от моих понедельников. Единственные две-три идеи, что меня чуть-чуть подогревали, тоже исчезли и растворились в пустотах. И в довершение от меня сбежало последнее существо, которое попридержало бы меня на этой Земле. Она уходила - я нагнал ее на лестнице. Я сказал ей: "Не покидай меня, белопупенькая!" - потом плакал полчаса, потом опять нагнал, сказал: "Благословеннолонная, останься!" Она повернулась, плюнула мне в ботинок и ушла навеки.

Я мог бы утопить себя в своих собственных слезах, но у меня не получилось. Я истреблял себя полгода, я бросался под все поезда, но все поезда останавливались, не задевая чресел. И у себя дома. Над головой, я вбил крюк для виселицы, две недели с веточкой флер-д-оранжа в петлице я слонялся по городу в поисках веревки, но так и не нашел. Я делал даже так: я шел в места больших маневров, становился у главной мишени, в меня лупили все орудия всех стран Варшавского пакта, и все снаряды пролетали мимо. Кто бы ты ни был, ты, доставший мне эти три пистолета, - будь ты четырежды благословен.

Еще не доходя площади, я задохся, я опустился на цветочную клумбу, безобразен и безгласен. Душа все распухала, слезы текли у меня спереди и сзади, я был так смешон и горек, что всем старушкам, что на меня смотрели, давали нюхать капли и хлороформ.

"Вначале осуши пот с лица". Кто умирал потным? Никто потным не умирал. Ты богооставлен, но вспомни что-нибудь освежающее, что-нибудь такое освежающее... например, такое:

Ренан сказал: "Нравственное чувство есть в сознании каждого, и поэтому нет ничего страшного в богооставленности". Изящно сказано. Но это не освежает, где оно у меня, это нравственное чувство? Его у меня нет.

И пламенный Хафиз (пламенный пошляк Хафиз, терпеть не могу), и пламенный Хафиз сказал: "У каждого в глазах своя звезда". А вот у меня ни одной звезды, ни в одном глазу.

А Алексей Маресьев сказал: "У каждого в душе должен быть свой комиссар". А у меня в душе нет своего комиссара. Нет, разве это жизнь? Это не жизнь, это фекальные воды, водоворот из помоев, сокрушение сердца. Мир погружен во тьму и отвергнут Богом.

Не подымаясь с земли, я вынул свои пистолеты, два из подмышек, третий - не помню откуда, и из всех трех разом выстрелил во все свои виски и опрокинулся на клумбу, с душой, пронзенной навылет.

2. "Разве это жизнь? - сказал я, подымаясь с земли. - Это дуновение ветров, это клубящаяся мгла, это плевок за шиворот - вот что это такое. Ты промазал, фигляр. Зараза немилая, ты промахнулся из всех трех пистолетов, и ни в одном из них больше нет ни одного заряда".

Пена пошла у меня изо рта, а может, не только пена. "Спокойно! У тебя остается еще одно средство, кардинальное средство, любимейшее итальянское блюдо - яды и химикалии". Остается фармацевт Павлик, он живет как раз на Гагаринской, книжник, домосед Павлик, пучеглазая мямля. Не печалься, вечно ты печалишься! Не помню кто, не то Аверинцев, не то Аристотель сказал: "Umnia animalia post coitum opressus est", то есть: "Каждая тварь после соития бывает печальной", - а вот я постоянно печален, и до соития, и после.

А лучший из комсомольцев, Николай Островский, сказал: "Одним глазом я уже ничего не вижу, а другим - лишь очертания любимой женщины". А я не вижу ни одним глазом, и любимая женщина унесла от меня свои очертания.

А Шопенгауэр сказал: "В этом мире явлений..." (Тьфу, я не могу больше говорить, у меня спазмы.) Я дернулся два раза и зашагал дальше, в сторону Гагаринской. Все три пистолета я швырнул в ту сторону, где цвели персидские цикламены, желтофиоли и черт знает что еще.

"Павлик непременно дома, он смешивает яды и химикалии, он готовит средство от бленнореи", -так я подумал и постучал: -Отвори мне, Павлик.

Он отворил, не дрогнув ни одной щекой и не подымая на меня бровей; у него было столько бровей, что хоть часть из них он мог бы на меня поднять, - он этого не сделал.



- Видишь ли, я занят, - сказал он, - я смешиваю яды и химикалии, чтобы приготовить средство от бленнореи.

- О, я ненадолго! Дай мне что-нибудь, Павлик, какую-нибудь цикуту, какого-нибудь стрихнину, дай, тебе же будет хуже, если я околею от разрыва сердца здесь, у тебя на пуфике! - Я взгромоздился к нему на пуфик, я умолял: Цианистый калий есть у тебя? Ацетон? Мышьяк? Глауберова соль? Тащи все сюда, я все смешаю, все выпью, все твои эссенции, все твои калии и мочевины, волоки все! Он ответил: - Не дам.

- Ну прекрасно, прекрасно. В конце концов, Павлик, что мне твои синильные кислоты, или как там еще? Что мне твои химикалии, мне, кто смешал и выпил все отравы бытия! Что они мне, вкусившему яда Венеры! Я остаюсь разрываться у тебя на пуфике. А ты покуда лечи бленнорею.

А профессор Боткин, между прочим, сказал: "Надо иметь хоть пару гонококков, чтобы заработать себе бленнорею". А у меня, у придурка, - ни одного гонококка.

А Миклухо-Маклай сказал: "Не сделай я чего-нибудь до 30 лет, я ничего не сделал бы и после 30". А я? Что я сделал до 30, чтобы иметь надежды что-нибудь сделать после?

А Шопенгауэр сказал: "В этом мире явлений..." (О нет, я снова не могу продолжать, снова спазмы.)

Павлик-фармацевт поднял все свои брови на меня и стал пучеглазым, как в годы юности. Он продолжал вслед за мной:

- А Василий Розанов сказал: "У каждого в жизни есть своя Страстная Неделя". Вот у тебя.

- Вот и у меня, да, да, Павлик, у меня теперь Страстная Неделя, и на ней семь Страстных Пятниц! Как славно! Кто такой, этот Розанов?

Павлик ничего не ответил, он смешивал яды и химикалии и думал о чем-то заветном.

- О чем заветном ты думаешь? - спросил я его; он и на это ничего не ответил, он продолжал думать о заветном. Я взбесился и вскочил с пуфика.

3. Через полчаса, прощаясь с ним в дверях, я сжимал под мышкой три тома Василия

Розанова и вбивал бумажную пробку в бутыль с цикутой. - Реакционер он, конечно, закоренелый? - Еше бы!

- И ничего более оголтелого нет? - Нет ничего более оголтелого. - Более махрового, более одиозного - тоже нет? - Махровее и одиознее некуда. Прелесть какая. Мракобес? - "От мозга до костей", - как говорят девочки. - И сгубил свою жизнь во имя религиозных химер?

- Сгубил. Царствие ему небесное. - Душка. Черносотенством, конечно, баловался, погромы и все такое?.. - В какой-то степени - да. - Волшебный человек! Как только у него хватило желчи, и нервов, и досуга? И ни одной мысли за всю жизнь?

- Одни измышления. И то лишь исключительно злопыхательского толка.

- И всю жизнь, и после жизни - никакой известности?

- Никакой известности. Одна небезызвестность. -Да, да, я слышал ("Погоди, Павлик, я сейчас иду"), я слышал еше в ранней юности от нашей наставницы Софии Соломоновны Гордо: об этой ватаге ренегатов, об этом гнусном комплоте: Николай Греч, Николай Бердяев, Михаил Катков, Константин Победоносцев, "простер совиные крыла", Дев Шестов, Дмитрий Мережковский, Фаддей Булгарин, "не та беда, что ты поляк", Константин Деонтьев, Алексей Суворин, Виктор Буренин, "по Невскому бежит собака", Сергей Булгаков и еще целая куча мародеров. Об этом созвездии обскурантов, излучающем темный и пагубный свет, Павлик, я уже слышал от моей наставницы Софии Соломоновны Гордо. Я имею понятие об этой банде.