Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 112 из 113

Не вполне самостоятельная душевная жизнь идеализируемых героев не позволяет сквозным психологическим действием прочно спаять все главы, эпизоды, сами по себе зачастую великолепные. Превосходна, например, глава о злополучном семействе Майеров: этот муж-тюфяк в ловких руках жены-сводни и дочек-потаскушек. Или первая, экспозиция, во всей первозданной красе представляющая разгулявшегося набоба. Драматична сцена объяснения Фанни с Рудольфом: до конца честной в своем чувстве, но не свободной женщины с пустившимся на легкомысленное испытание ее верности чужим мужем. И как красочны, выразительно точны во всех деталях зарисовки народных обычаев вроде, например, состязаний на звание «троицына короля»! Вообще, едва начнет Иокаи со вкусом, с толком описывать разные рыдваны, таратайки, кафтаны, усы, ухарские или наивно-напыщенные повадки, так и хочется воскликнуть: ну, чистый Гоголь в этой своей любовной, шутливо-мудрой наблюдательности!

Нельзя отказать писателю и в собственно психологической проницательности. Образы тех же Майеров, барышни Марион или его любимицы Фанни говорят сами за себя. Но ее душа созревает лишь к концу повествования. А другие, «концептуально» положительные герои – Янош Карпати, Рудольф слишком рано начинают поступать по предуказующей воле автора. И построение романа приобретает поэтому неизбежную рапсодичность.

Есть в нем, однако, некая если не композиционно, то лирически сплавляющая разнородные элементы стихия. Это – упомянутое доброе чувство, которое возвышается до демократических симпатий. Оно-то и создает общее гуманное звучание романа, атмосферу требовательного человеколюбия в нем. И оно же воплощается в доподлинно правдивых образах самых разных людей, хороших и дурных, в гоголевски метких бытовых зарисовках, в пестром иногда, может быть, но живом, сильном языке.

Йокаи любит добрые поступки. Насколько ему претит лживая чувствительность Майерши, настолько трогает его истинная доброта, которой он хочет взволновать, растрогать и читателя. Даже доброта патриархальная: допустим, слуг к своим господам. От них они благодарности за нее не получают, но как человечески важна и драгоценна такая отзывчивость и привязанность! Простительно ли было бы м ее выбрасывать вместе со всем старым укладом? – словно говорит писатель. Даже лучшие душевные движения барина Янчи, вплоть до его сокрушенных завещательных слов, приобщаются, как крупицы золота, к полезному нравственному капиталу романа. Ибо нужнейшее человеческое достояние – искренние, поддерживающие и сближающие людей добрые побуждения, а не мерзкий, ожесточающий эгоистический расчет.

Уверенностью в этом внушено сострадание к Мэнвиллям, Фанни, обитателям парижской улицы Муффтар – ко всем обиженным жизнью, дворянско-буржуазной спесью и злобой детям лишений, забот и тревог, к людям труда, ремесла, искусства. И в этой же уверенности – окончательный, бесповоротный приговор обидчикам! Абеллино, чье истинное наказание в том, что у него нет сердца; набобу, чьей внутренней, душевной нищеты не искупить, не возместить никакой роскошью и богатством.

Роман не раз доставляет читателю радость простых, безыскусных чувств, пробуждаемых злоключениями и переживаниями героев. И облагораживающая сила таких чувств не столь уж мала! Еще старинные постановщики площадных действ, сочинители трогательных историй знали важный профессиональный секрет и безошибочный эстетический эффект: великую, осветляющую душу силу добра. Фольклорно-гуманистическая эта традиция по праву стала безусловной нравственной целью всякого высокого, очеловечивающего людей искусства. «Чувства добрые» занес в свою триаду нетленных гражданско-поэтических заслуг наш Пушкин. Путем великих шел в «Венгерском набобе» и Иокаи. И пусть в свой «жестокий век» не восславил он прямо свободы общественной, но все же он свободен в этом романе, свободен безо всяких послаблений от многого, мешающего ей.

Свободен прежде всего от кастовых предрассудков и буржуазного аморализма и потому не только сострадает народу, но как бы поощряет его неистощимо щедрую, деятельно непокорную жизнерадостность. Простой табунщик Мишка Киш, ловко обставивший барина Янчи, который считал его лишь пешкой в своих руках, – сам благодаря своей дерзкой предприимчивости ставший дворянином: такие лихие удальцы автору по нраву! И наоборот, только пренебрежительную жалость вызывает у него безвольный недотепа Майер. Он не за бесхребетную, уступчивую доброту, а уважает тех, кто может постоять за себя и других. Народ гордый, заявляющий свои права на жизнь и человеческое отношение; народ – друг и заступник бедствующих и оскорбленных; мощный, по меньшей мере равный противник набобов и монархов, дворянских и буржуазных проныр с их душевной скудостью и очерствелостью – вот кто мил ему по-настоящему.





Читая описание битвы за честных артистов и неподкупное искусство, выигранной у великосветских бездельников простыми мастеровыми, парижскими «уврие», словно чувствуешь присутствие там и того Йокаи, который в 1848 году отказался от ипсилона в своем имени (дворянские венгерские фамилии вместо обычного «i» писались с ипсилоном на конце). И, встречая на его страницах чистых, смелых духом людей с высокими помыслами и твердыми, открытыми характерами, каждый раз лучше понимаешь, почему с Иокаи мог дружить – пусть лишь некоторое время, до сближения того с «партией мира», – беззаветный апостол бедноты Шандор Петефи.

Не стеснен писатель и какими-либо салонно-литературными канонами и нормами. Легко, вольно, с подлинно поэтическим вдохновением переносит он действие из страны в страну, из одной социальной среды в иную, вводя все новые персонажи, один самобытней и неподдельней другого. Столь же увлекательно свободен, артистичен он и как рассказчик. Не просто со вкусом или юмором повествует о людях и нравах, а с охотой, удовольствием: всюду виден радостный творец, хозяин своего предмета.

То потрунит над глупыми обычаями, в смешном и жалком свете выставит модных ломак, вертких буржуазных пролаз или одичалых бар. То одной-двумя горячими фразами пробудит сочувствие к не умеющей угодничать и заискивать артистке или к страдающей среди язвительных светских завистниц женщине низкого звания. И просторечием, и иронией, и живописным романтическим словарем, и реалистически живым диалогом, и патетическим обращением к героям и читателю владеет Йокаи с равным мастерством. При всех латинизмах и галлицизмах, сложных подчас конструкциях речь его не знает ни чересчур архаичных пут, ни более поздней газетной стертости, литературной выглаженности или дурной, бесцельно изощренной «интеллектуальности». Язык этот искусен, но не искусствен: народен.

Венгерский критический реализм – Миксат, Мориц, а также социально острая, экспрессионистски и символистски окрашенная литература росли, отграничивая себя от Йокаи. Художники нового времени корили его, часто резко, за либеральную легковесность, за романтическую примитивность и всякие реалистические несовершенства. А между тем – из исторического далека сейчас это заметнее – он сам в чем-то был их непонятым, недооцененным предшественником. Психологически не углубленный, социально «мягкий» реализм? Но при этом все-таки богатая палитра, натуральные краски. Щедрой кистью, уверенными мазками набрасывает писатель картины диковинных, а то и диких отечественных и зарубежных нравов, не прорисовывая, быть может, все контуры с беспощадной, до конца «гоголевской» отчетливостью, скрадывая слишком жесткие углы, готовый сам подчас поверить в намечаемые им радужные перспективы, но и не втискивая в насильственные шаблоны, не убавляя ничего из того, что видели и запоминали его глаза хотя бы на переднем, бытовом плане жизни.

И этот бытовой план помогает читателю «поправлять» слишком розовые, туманные выси и дали. Приемля антипатию художника к крепостническим уродствам, к модному кривлянью и бездушному стяжательству, его стихийный патриотизм и симпатию к честной бедности, к добрым порывам, скептичней относишься к его же социальному прекраснодушию.

Как «быт» отчасти поправляет в романе «политику», демократическая склонность – головной либерализм, так в литературном мастерстве ему, неофиту реализма, на помощь приходили тогдашние нереалистические средства. И выполняли так или иначе свое назначение. Некоторая романтическая исключительность положений и характеров, недостаток переходных оттенков, полутонов? Но тем более недвусмысленная граница между злом и добром. Зрелая реалистическая литература, конечно, с небывалой тонкостью, до взаимопереходов исследовала ее в поисках нового эстетического возрождения добра; но ведь их границу усердно и размывали, затягивали мертвенной паутиной безысходной относительности всякие декаденты и неодекаденты. Настоящее искусство рассеивает иллюзии, но проясняет идеалы. И Йокаи в этом друг ему.