Страница 3 из 15
Он сознавал, что через полчаса его приключение будет известно всему корпусу, и от этого сознания ему было невесело. Но совсем скверно ему стало, когда он выяснил, что на брюках были спороты все пуговицы до последней и что сзади у них на ниточке висела неизбежная карточка Арсена Люпена.
На этот раз надпись на ней была краткой и вполне понятной: "Поступай так, как учишь поступать других, и будешь счастлив".
Он был наказан за нарушение того самого устава, который с таким рвением проповедовал. Теперь ему оставалось только терпеливо сидеть за столом, потому что всякое иное положение для него было невозможно, и дожидаться какого-нибудь дневального, чтобы послать его на квартиру за новыми брюками.
Хорошо еще, что жил он в соседнем доме и что по службе ему пока что можно было никуда не ходить.
От дежурного по корпусу он успел скрыться в уборную, но шедшая строем на чай четвертая рота застала его за разговором с дневальным.
- Рота, смирно! - скомандовал фельдфебель барон Штейнгель. - Равнение налево!
По уставу встать и для отдания чести приложить руку к головному убору ему бы, наверное, не удалось. А как отдавать честь сидя?
- Вольно! - крикнул он и неопределенно махнул рукой.
- Вольно! - повторил невозмутимый фельдфебель, но рота продолжала держать равнение налево, и по глазам ее было видно, что она уже знает.
В конце концов Стожевский остался без чая, а потом имел неприятный разговор с начальником строевой части генерал-майором Федотовым, после чего сменился с дежурства, пришел домой и, не отвечая на расспросы жены, слег в постель с повышенной температурой.
В тот же день за обедом Арсен Люпен устроил старшему лейтенанту Ивану Посохову уже известный нашему читателю бенефис с плакатом в столовом зале.
И еще по почте прислал свои карточки с обидными надписями всему высшему начальству вплоть до самого его превосходительства директора корпуса.
Естественно, что вышеупомянутое начальство от всего этого пришло в сильнейшее беспокойство.
5
Они очень гордились своими старыми традициями и особенно тем, что шестого ноября, в день корпусного праздника, у них свыше ста лет подряд к обеду подавали гуся.
Они были очень занятными людьми, но сейчас я их не совсем понимаю. Хотелось бы мне снова их встретить. Хотя бы для того, чтобы узнать, что же еще, кроме гуся, числилось в активе этих самых старых традиций.
Хотелось бы, чтобы пришел ко мне живой гардемарин шестнадцатого года, к примеру тот же Сергей Колбасьев из четвертого отделения или Леня Соболев из пятого.
Чтобы был этот гардемарин, как полагается, в черном с золотом мундире и в не дозволенных уставом, но все же непременно носимых в отпуску манжетах, восемнадцати лет от роду и преисполненный всей соответствующей ему мудростью.
Чтобы сел он вот на этот стул пред моим письменным столом, взял у меня папиросу и был бы со мной откровенным.
Боюсь, что мой вопрос застал бы его врасплох: о старых традициях принято было говорить вообще, но над тем, что же они собою представляют, едва ли кто задумался.
Скорее всего, он просто перевел бы разговор на другие темы, но, может быть, рассказал бы о "золотой книге" и о похоронах альманаха.
Правда, самой "золотой книги" он не видел, но знает, что вплоть до какого-то года она исправно передавалась из выпуска в выпуск и что было в ней немало любопытных стихов, сочиненных прежними питомцами корпуса.
О похоронах альманаха он знает больше. Это очень старая и отличная церемония, сопутствовавшая окончанию выпускных экзаменов по астрономии.
Тайный ночной парад всей старшей роты в столовом зале, удивительные обряды, речи и песнопения. Нептун на троне из столов и красных одеял, гроб альманаха на пушечном лафете и залп самой последней брани, изображающей громовой салют с брига "Наварин".
Нет, все это, конечно, было очень весело, но всерьез можно говорить только об одной традиции корпуса, о действительно древнем и неистребимом законе братства всех воспитанников, о строгом законе, не допускающем даже малейших проявлений неверности.
Одна из рот шла на обед по звериному коридору, и дежурный по корпусу стоя в дверях своей комнаты, расслышал, как кто-то в строю негромко обозвал его прохвостом.
После обеда роту не распускали, пока не пришел ее командир. Произнеся краткую проповедь на тему о хамстве и о гражданском мужестве, он скомандовал:
- Кто сказал слово "прохвост", шаг вперед, шагом марш!
И вся рота, не сговариваясь, четко и точно сделала шаг, вперед. Вся, кроме одного человека.
Это был невысокий и сильный человек с темным лицом. Он знал, что за такое дело рота останется без отпуска, а для него в ту самую субботу отпуск был дороже жизни. Не знаю почему, кажется, из-за девушки.
Конечно, всю роту оставили и пустили его одного. И он пошел, хотя ему было сказано: "Лучше останься с нами".
После этого с ним никто не разговаривал, его не замечали, смотрели сквозь него, - он стал пустым местом. Он был сыном командующего флотом, но никакие силы на свете не могли ему помочь. Он должен был жить все в том же безвоздушном пространстве и мог спастись только уйдя из корпуса.
Но сдаваться он не хотел. Он во что бы то ни стало, как его дед и отец, должен был стать моряком.
Шесть дней в неделю он не имел права произнести ни одного слова, и все-таки учился, но наконец не выдержал и остался на второй год в надежде, что новая рота его примет.
Он ошибся. Снова к нему обращались только по службе, снова ему подавали руку только на уроках танцев, снова он оказался отделенным глухой стеной от всех остальных.
Его прежняя рота прислала ему прощенье ровно через год. В этот день он смог заплакать, но еще в течение всех трех лет до выпуска он говорил с трудом. Так было всегда, и иначе быть не могло. Несколько сот человек нужно было согнать в рамки твердой и не слишком умной дисциплины, и дело это было поручено примерно тридцати, по большей части совсем неумным, ротным или взводным командирам.
А во главе стоял его превосходительство директор, знаменитый своей налаженной седой бородой и умением внушительно кашлять.
С этой его привычкой у него иной раз получались недоразумения. Так, однажды, услышав в лазарете кашель и решив, что его передразнивают, он на двадцать суток посадил двоих кадет, которые, кстати, и не кашляли.
Вероятно, он сделал это для укрепления той самой дисциплины и для поднятия геройского воинского духа. Вероятно, ради тех же высоких целей генерал-майор Федотов и ему подобные насаждали в корпусе культ строевой шагистики, а милейший Посохов усиленно занимался сыском.
И так было всегда, и всегда, неизвестно почему, люди, за негодностью выброшенные с флота, могли стать воспитателями будущих моряков.
И всегда они очень старались, но своими стараниями добивались только одного: сплочения против себя братства всех шести рот.
Конечно, никакой дружбы и никакого мира между ними и ротами не было и быть не могло. А о войне братство сложило обширный, в достаточной степени кровожадный фольклор.
Вот окно - последнее по правой стене столового зала, если стать лицом к бригу. Из этого окна в семидесятых годах прошлого столетия прямо сквозь стекла на двор выбросили одного ротного командира.
Вот картинная галерея. Здесь, уже в начале двадцатого века, одного офицера избили шарами от кегельбана, который после этого случая был упразднен.
Вот компасный зал - небольшой круглый зал, по самой середине классного коридора; с ним связана фантастическая, почти средневековая легенда о гардемарине Фондезине.
Это было не то во время декабристов, не то в год польского восстания, но во всяком случае еще при Николае Первом.
В корпусе нашли крамолу, и судить виновных должна была особая комиссия под председательством директора.
У дверей столового зала поставили караул, а по самой его середине - стол, накрытый зеленым сукном. Там, за этим столом, в огромной пустоте и должна была заседать комиссия, каждое слово которой было тайной.