Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 103 из 105

— Ну, видел эту контру. Собственноручно бы его, из нагана… — И Ворошилов тряхнул кулаком с побелевшими от напряжения костяшками пальцев.

— Нет, Клим, ты мне вот что скажи: этот Романов кого-нибудь тебе напомнил?

И снова нарком пожал плечами:

— Ну, мужик себе и мужик. Только очень подлый, ушлый, прямо из кожи лез, чтобы генеральную линию под корень пустить. Я бы его…

— Не надо, Клим, не торопись, ещё успеем… — спокойно, чуть даже сонно промолвил Сталин и окутал себя густым табачным дымом, как бы воздвигая между собою и наркомом, снова потянувшемуся к коньяку, непреодолимую преграду.

Сталин ехал в Ленинград инкогнито, и только Ворошилов знал, что в поезд, когда все уже уселись в своих купе, пришел сам генеральный секретарь. Группа видных представителей ЦК — Молотов, Киров, Ворошилов, Калинин и другие — мчались сразу после съезда в Ленинград, чтобы разобраться с тем, что там случилось. Невиданное дело! Ленинградцы проголосовали против резолюции партсъезда, а потом пришло известие, что и верхушка питерского комсомола отказалась подчиниться Сталину, его позиции. Да, нужно было разобраться, но Сталин, сев в поезд незаметно, доверившись лишь Клименту Ворошилову, ехал в Ленинград совсем не за тем, чтобы поддержать своих в наведении порядка в северной столице. Оппозиционная болтовня ему была не страшна. Страшным казалось совсем другое.

Там, на съезде, едва он увидел подходящего к трибуне делегата Романова, шедшего решительной, твердой поступью, сразу что-то сдвинулось, заскрипело в его душе, будто многотонные каменные плиты, из которых была сложена его натура, были подвинуты чем-то не менее могучим, чем он сам. Вроде бы и человек этот был невысокого росточка, и внешность его выглядела совсем невзрачной, но Сталин, в сердце таивший уверенность в своей богоизбранности, в своем необыкновенном уме и способностях, вдруг ощутил, что вблизи этого человека он словно теряет силу и власть. Можно было предположить, что на трибуне появился сам Сталин, а этого Иосиф Виссарионович принять никак не мог.

— Слушай, Клим, — обратился Сталин к уже полуспящему Ворошилову, — ты, как приедем в Ленинград, разузнай все об этом Романове поподробней. Ну там, когда родился, где женился, сам понимаешь. Не нравится мне этот человек, а почему не нравится, сам пока не понимаю…

— И мне не нравится, товарищ Сталин, — с длинным зевком ответствовал нарком, а Иосиф Виссарионович ещё долго сидел в расстегнутом кителе, из-под которого виднелась белоснежная рубашка, курил и думал.

То, что узнал Сталин о Романове в Ленинграде, поразило его ещё сильнее, чем то чувство, что испытал он на съезде. Органы в обстоятельном рапорте поведали Сталину и о его дореволюционном прошлом, и о детях, и о жене, о характере деятельности в последние годы. Не забыли рассказать об услугах, оказанных Николаем Романовым ЧК, ГПУ, и Сталин, потратив на изучение материалов битых три часа, совершенно потерялся. Он позвонил в Москву, затребовал в нужном отделе материалы о гибели Романовых, представленные в отчетах Екатеринбургского Совета, и к концу дня, когда на широком столе смольнинского кабинета уже лежало все, что можно было знать о Романове-докладчике и о последнем дне Николая Второго, Сталин ощутил необыкновенное волнение: понимал, что прикоснулся к тайне, открыть которую возможно только Богу. Всю ночь он просидел в низком кресле, затянутом белым полотняным чехлом, соображая. Странные мысли блуждали в его голове: прежде он не чувствовал себя недостойным управлять великой державой, а теперь будто кто-то стоял с ним рядом и все твердил, что быть повелителем России он не может по причине того, что низкороден, не понимает значения власти и не умеет ею пользоваться.

— Слушай, Клим, — позвонил он наутро, — а приведи ты ко мне гражданина Романова, ну, того, которого, ты сам понимаешь…

Ворошилов все понимал.

Николай же, приехав домой после съезда счастливый и какой-то умиротворенный, снова принялся за привычное дело. Необыкновенное облегчение, которое почувствовал он, возвратясь, будто вылущило из его сознания желание властвовать. Он был доволен жизнью, каждым её днем, и солнце всходило теперь только для него одного, но, когда ему позвонили и велели приехать в Смольный, а зачем, не сказали, Романов вдруг понял, что готовится что-то ужасное, способное вдруг поменять и разрушить весь ход его налаженной жизни.





— А кто просит приехать? — только и спросил Николай.

— Вас ждет сам товарищ Сталин. Нужно ли ещё объяснять, товарищ Романов?

И Николай разом вспомнил ту ледяную глыбу, что прислонилась к нему со спины, когда он стоял на трибуне.

Его вызывали к пяти, и Николай, давно не имевший машины, решил, что пойдет в Смольный пешком. Был январь 1926 года. Снег в этот день валил густыми мокрыми хлопьями, но Романов, простившийся с Александрой Федоровной и Алешей, шел по мосту через Неву, подставляя лицо падавшему снегу, потому что был уверен: назад он не вернется. Когда миновал Дворцовый мост и уже собирался свернуть налево, какая-то неясная мысль забрезжила в его голове: "Зайти к Лузгину? Но чем он может помочь? При чем тут Лузгин? Ах да, он когда-то мне говорил, что у него… у него что-то есть, но я тогда отмахнулся, не стал и слушать. Надо к Лузгину идти! Только бы он оказался дома". И он быстро зашагал к Вознесенскому проспекту, а когда поднимался по темной грязной лестнице, каждая ступень, которую он преодолевал с огромной тяжестью, вызывала в памяти те двадцать три ступени Ипатьевского дома. Нет, он не боялся смерти, потому что был уже немолод. Он не думал также, что Сталин, догадавшись о том, кто он такой, стал бы преследовать его семью, связанную родственными узами с видными советскими деятелями. Николай переживал сейчас за то, что так и не удалось ему заменить власть большевиков своей, царской властью, и все мечты об этом теперь казались ему ребяческой затеей, неумной, а поэтому потерпевшей крах.

— Я снова к вам, — сказал он, проходя в комнатушку Лузгина и даже не радуясь тому, что хозяин оказался дома. — Но уверен, что захожу к вам в последний раз. В Ленинграде Сталин, и сегодня в пять часов я буду у него. Вызвали…

— Батюшка, Николай Александрович! — по-бабьи закудахтал Лузгин, сильно постаревший за последний год. — В гору, в гору пошли! Читал о том, какую вы бузу на съезде-то учинили. Прямо мятеж Кронштадтский или того похлеще! Но отчего же в последний раз-то, говорите? Чего боитесь? Теперь вы человек известный, сам Зиновьев вам покровительствует.

— Что с того? Я почему-то догадываюсь, что Сталин… меня узнал, потому и вызывает. Я видел, как он на меня смотрел. Этот восточный человек — тиран самый настоящий. Я мог бы успокоиться, видя в нем царское начало, но это — не русский царь, а вроде какого-нибудь Навуходоносора или Ашшурбанапала. Ему непонятен русский народ, он будет губить его сотнями тысяч ради достижения отвлеченных целей и личного благополучия. Помогите мне, Мокей Степаныч! Как-то вы говорили, что у вас имеется изобличающая Сталина бумага, какой-то документ. Это правда?

— Да, правда, правда, и документ силы необыкновенной, — заторопился Лузгин. Да только как вы его использовать хотите? Ведь если у вас встреча с Джугашвили тет-а-тет, и вы окажетесь в его власти, то и бумажкой этой вам воспользоваться трудно будет. Ну, покажете вы ему её, а он возьмет да и отберет её у вас, в клевете обвинит, и вы, ещё не зная, зачем он вас к себе позвал и какие виды на вашу персону имеет, сами себя и погубите. Лишь документ пропадет! Вот если бы копию фотографическую ему вначале показать да попугать — это другое дело.

Николай вздохнул:

— Нет уже времени делать копии, не поспею. Дайте ваш документ, Лузгин. Я найдусь, что Сталину сказать. Не пропадет бумага…

Лузгин с минуту как бы размышлял, закусив губу, потом решительно шагнул к шкафу, качнул его в сторону, и обнажилась дверца тайника. Долго рылся Мокей Степаныч в документах, наконец извлек тоненькую картонную папку, подал Николаю:

— Раскройте и прочтите. Сами увидите, что Сталин за такую-то бумажку отдал бы вам по меньшей мере пост председателя Совета Народных Комиссаров. Но если действовать неумело, так бумага эта лишь погибели вашей посодействует. Ну, читайте…