Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 14 из 86

Дорог в деревни мы не знали и пошли по Запорожскому шоссе. На дороге стояли два сгоревших танка Т-34, в кюветах валялись противогазы, каски, ящики со снарядами и патронами, кучи окровавленных бинтов.

Тащить тяжелую тачку нам оказалось не по силам. Мы поняли, что далеко не уйдем. По какой-то проселочной дороге стали спускаться к Днепру и пришли в Лоц-Каменку. Заходя во дворы, предлагали свои вещи в обмен на какие-нибудь продукты.

Никто ничего не хотел. Только в конце улицы, обойдя 10 или 15 дворов, сравнительно молодой хозяин заинтересовался папиным зимним пальто, совершенно новым, не ношенным. Он долго его рассматривал, прощупывая каждый шов, очевидно, раздумывая, как с нами поступить. Потом пошел в дом, оставил там пальто и вынес нам маленькое ведерко столовых буряков, не более 5–6 килограммов.

— Побойтесь Бога, дядя, — сказала ему тетя Шура.

— Геть звідси, бо зараз візьму ружжо, так тіки мозги з твого виблядка полетять.

Так впервые встретился я с воспеваемой сейчас толерантностью.

Из магазина на нашей улице немцы выбросили на тротуар остатки никому не нужных товаров. Мы с Женькой притащили оттуда ящик ячменного кофе. Мама терла буряки на терке, смешивала с этим кофейным порошком и пекла горько-сладкие лепешки.

Вездесущий Юрка Писклов разузнал, что можно чем-то поживиться на элеваторе на улице Горького. Отступая, наши взорвали его снизу, и в силосных башнях горела пшеница. Сотни людей выгребали через круглые взрывные проломы дымящееся зерно. По мере уменьшения его количества огонь разгорался сильнее. Скоро все сгорело. Мы успели сходить туда два или три раза.

Дома полусгоревшее зерно мы научились «обогащать», промывая в воде, затем сушили и измельчали на мясорубке. Если два раза, то муки было больше. Из дробленого зерна варили темно-коричневую кашу и ели, как казалось, вместе с дымом.

Немного позже мы с тетей Шурой совершили поход в Сурско-Покровское. Там наменяли на вещи несколько ведер картошки, сахарной свеклы и кабаков. Мама экономила. Постоянно хотелось кушать, но до глубокой осени мы дотянули.

В первых числах октября фронт быстро покатился на восток, уехали из города фронтовые части, перестала бить по нам наша артиллерия. Изредка прилетали наши самолеты, пытаясь разрушить переправы. В город въехала оккупационная власть…

На следующий день по городу были расклеены приказы военного коменданта, объявлявшие комендантский час с 6 вечера до 6 утра, правила поведения для населения, добровольный набор в украинскую полицию и т. д. За невыполнение любого пункта приказа коменданта — расстрел.

Ровно через неделю появились большие, величиной с газетный лист, приказы о взимании с еврейского населения контрибуции в три миллиона рублей золотом в течение десяти дней. При неуплате будут расстреляны двести заложников.

Еврейским семьям было приказано стать на учет. Пошли не все, некоторые пытались скрываться. По городу ходили полицаи, откуда-то наехавшие дядьки в костюмах явно с чужого плеча с винтовками и белыми повязками на левом рукаве, на которых черными буквами было пропечатано по-немецки и по-украински: «УКРАЇНСЬКА ДОПОМІЖНА ПОЛІЦІЯ», с немецкой печатью, с орлом и свастикой. Они отыскивали евреев. Немного позже их одели в черную форму с серыми обшлагами рукавов. Они же исподволь распространяли слух, что регистрация производится для переселения евреев в села немцев-колонистов Сталиндорф, Калининдорф и Ямбург, а немцев, или как их стали называть, фольскдойче — в город. И действительно в нашем дворе появилась некая Евгения Карловна из Ямбурга, толстенная, одинокая, сравнительно молодая женщина. Мама продала ей какие-то вещи за пуд муки. А в соседнем дворе — Эльза Фридриховна, к которой тут же приехал брат фельдфебель, занимавшийся ремонтом бронетранспортеров на территории Химико-технологического института.

Все немного успокоились. Наверное, стали привыкать к страху. Соседи-немцы, гражданские и военные, по утрам, встречаясь, говорили «Гутен морген», а соседи, евреи Добины, приходили к маме и о чем-то подолгу шептались. Однажды я услышал, что они беспокоились о своей бабушке-инвалиде, постоянно сидевшей в коляске, не представляя, как с нею можно добраться до места, куда их будут выселять.



В городе ничего не менялось, только прибавилось оккупационного воинства: итальянцы, румыны, венгры, словаки и даже латышский полицейский легион. Казалось, что вся Европа навалилась на нас. Мы все чаще вспоминали наших отступавших бойцов. Как им сейчас там, на фронте против такой армады? А немцы в расклеиваемых листовках писали, что уже взята Москва, что скоро войне конец.

Открылось несколько школ. Мама сказала, что нужно учиться, и я вместе с ребятами с нашей улицы пошел в пятый класс школы № 33, что напротив Троицкого собора. Проучились там несколько дней, а когда учительница немецкого языка закричала изо всех сил:

— Это вам не при советской власти, всех буду сечь! — мы ушли и больше в школу не возвращались.

Заработал Лагерный рынок. Вначале там торговали старушки с Мандрыковки. Был он какой-то по-домашнему добрый: торговки подкармливали тех, кто добирался домой из плена, детей и тех, у кого нечего было менять на продукты. Потом в торговлю вступили румынские солдаты и офицеры. Солдаты продавали белье, одеяла и прочее вещевое военное имущество, а офицеры — сигареты и табак. Затем на рынке появились венгры, итальянцы и все, кто был в городе. Немцы, а у них, видно, с этим было строже, иногда заскакивали на базар и где-нибудь в уголочке продавали самое дефицитное — в бутылках бензин и керосин. Итальянцы, как нынешние кавказцы, — цитрусовые.

Появились ремесленники, в основном из покалеченных военных. Делали и продавали зажигалки, керосиновые и карбидные светильники, свечи, ремонтировали примусы и керосинки, запаивали дыры в металлической посуде. Верхом технической мысли и ее воплощения казалось устройство из жести для размалывания зерна и крупу — крупорушка.

Потом начали делать одежду: телогрейки, ватные штаны, шитые бурки и обувь из изношенных и брошенных немцами автомобильных покрышек и камер.

Рынок наполнялся товаром и народом, почти постоянно в нем обитавшим. Некоторые мальчишки проводили там все свое время и стали настоящими рыночниками. Даже после войны они не могли изменить свой интерес к этому занятию, зачастую граничащему с криминалом, и многие очутились в тюрьме.

Марфа Ивановна Самарцева, бабушка Юры Писклова, у которой он воспитывался и жил, не захотев остаться ни у одного из разошедшихся родителей, о чем-то переговорила с нашей мамой. Они категорически запретили нам бывать на Лагерном базаре. К тому времени там образовались, как сейчас говорят, бандитствующие группировки и ходить туда стало страшновато.

А Юра Писклов так и прожил с бабушкой и дедушкой до самой их кончины. Окончил строительный техникум, работал на сооружении Каховской ГЭС, после этого окончил Высшие инженерные курсы в Строительном институте и до пенсии проработал в Гипрошахте.

В описываемое время Юра славился тем, что из рогатки стрелял без промаха от бедра и был страстным рыболовом, каким и остался до настоящего времени.

Постепенно нас переключили на заготовку топлива на зиму. Мы выбирали доски и щепки из развалин разбитых зданий. У нас образовался небольшой «творческий» коллектив: мы с братом, Юра Писклов и Федя Кияновский. У Феди был старший брат Александр, служивший на западной границе и приехавший в отпуск за месяц до начала войны. Его зеленую фуражку пограничника примеряли мальчишки всей нашей улицы.

Родители Феди, оседлые цыгане, были очень добрые люди. Мама всегда чем-нибудь угощала детей, а, отвернувшись, плакала. Они очень переживали за старшего сына, служившего на заставе возле Бреста.

Федя был на два года старше нас, но ростом ниже на целую голову и носил ортопедический ботинок. Одна нога от рождения была у него короче. Зато он был рассудительней нас и почти по-взрослому серьезен. Если мы что-либо задумывали, считали нужным с ним посоветоваться. Как правило, его пророчества сбывались.