Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 81 из 254



Пересекая при первых лучах восходящего солнца Мандаринскую дорогу, я уже с трудом пробрался через несколько рядов обозных колонн, продвигавшихся на север. Все еще было тихо, и ничто не предвещало той грозы, которая разразилась через несколько часов.

Последним видением при моем расставании с местом будущей мукденской катастрофы был тот старенький генерал с седой бородой и белым крестиком, которого я год назад встретил на Далинском перевале. В первую минуту я даже обрадовался Левестаму и свернул с дороги, чтобы с ним поздороваться. Генерал был без шарфа, без шашки, у него был такой растерянный вид, что мне стало не по себе.

— Весь день, всю ночь шли! Вот — посмотрите, что я могу с ними сделать? — Он указал на серые пятна людей, покрывавшие зеленовато-желтые склоны отлогой лощины. Большинство спало крепким сном.

Задерживаться я не мог и въехал в указанную Эвертом долину. Она была похожа на все другие столь уже мне знакомые горные долины, но забыть ее я не смогу, так как именно в ней пришлось мне хлебнуть из чаши общего позора.

Единственной встреченной мною воинской частью оказалась казачья сотня под начальством какого-то близорукого сотника в пенсне.

— Куда это вы, господин капитан? — спросил он меня.— Впереди уже наших никого нет. Я вот снял последние заставы и к своей 1-й армии присоединиться уже не смогу.

Не поверил я есаулу, зная порядки в наших казачьих частях, и поехал дальше. Но тщетно искал я нашу армию. Стало ясно, что Линевич, не дождавшись приказа, сам вынужден был отступить, что приказ, посланный со мной, потерял значение и что мне оставалось лишь попытаться самому не попасть в плен.

К вечеру мы оказались в гуще наших отступавших и деморализованных войск.

— Чего там дохтур затесался?

— Тащи его долой с коня!

— Какой там дохтур? Не видишь, что ли, что штабной!

— Все единственно! Чего дорогу конем загораживает? Видишь, весь народ пешком идет!

На плечах этих бородачей еще мелькали погоны всех цветов радуги, все они несли никому уже не нужные винтовки, но это уже были не солдаты. Офицерства не видно, оно где-то плетется, стараясь не быть замеченным. Оно бессильно привести в какой бы то ни было порядок этот стихийный поток, рвущийся на север, подальше от кошмара пыльных мукденских полей.

И когда в Париже после революции я слыхал и читал про распад царской армии, когда среди наших бригад, посланных во Францию, я видел воочию крушение всякой дисциплины, то у меня невольно вставала перед глазами картина мукденского отступления, наглядный пример хрупкости тогдашней русской военной системы. [239]

Павлюк, мрачнее ночи, советовал свернуть с дороги и вылезти из этого моря враждебной толпы — бывшей царской армии. Измученные кони спотыкались о какие-то невидимые в темноте бугры. Обессиленные, мы оба прилегли заночевать у первой попавшейся глинобитной стенки, но и сквозь сон я продолжал слышать несмолкаемую трескотню. То были, однако, уже не пулеметы, а попросту колеса отступавших двуколок.

Наутро человеческий поток обмелел, и, добравшись до Телина, мы остановились отдохнуть и покормить коней.

Здесь глазам представилась незабываемая картина. Все громадное пространство от вокзальной площади до видневшихся вдали интендантских складов было запружено толпой солдат, и каждый держал в руках чуть ли не по половине соленой кеты и жадно рвал ее зубами. Эти запасы амурской рыбы заготовил наш заботливый главнокомандующий на великий пост. Но голодная толпа решила не ждать поста и, разбив склады, тут же их опустошила.

По-видимому, то зрелище заинтересовало и самого Куропаткина, и он решил лично ознакомиться с настроением солдатской массы.

Проходя мимо нашего котелка, под который Павлюк старательно подкладывал сухой гаолян, главнокомандующий остановился. Вероятно, ему понравилась наша гвардейская выправка, так как, выслушав наше «здравия желаем», он неожиданно обратился ко мне:

— А у вас, милый Игнатьев, еще совсем бодрый вид! Чем это вы довольны?

— Хуже сегодняшнего быть не может, ваше высокопревосходительство! А завтра, может быть, будет лучше.

— Ах, вот вы какой?! Ну, я буду всегда вместе с вами воевать.

Через двенадцать лет, будучи назначен командующим Северным фронтом, Куропаткин прислал мне в ставку французской армии телеграмму с предложением перейти на службу в его штаб...





* * *

Меня вызвали к начальнику штаба.

— Сколько вам надо времени, чтобы написать все эти приказания? — спросил Сахаров, усаживая меня за стол в своем салон-вагоне и передавая кипу карандашных записок Куропаткина.

Едва пробежав первую записку, я увидел, что дело идет о порядке дальнейшего отступления. Записок было много, голова работала уже плохо.

— В обычное время мне понадобилось бы два часа, а сегодня — не меньше пяти,— ответил я Сахарову.

— Тимошкин, Тимошкин,— позвал Сахаров своего денщика,— тащи капитану из столовой главнокомандующего все, что они пожелают.— И обращаясь ко мне:— Ну, а я пойду прилягу! Когда кончите, разбудите.

— Мне только надо было бы знать, куда адресовать приказания. Где располагаются в данный момент хотя бы штабы армий? — спросил я. [240]

— А вот этого и я не знаю,— ответил мне начальник штаба в обычном для него полушутливом тоне.— Пишите просто: штаб такой-то армии!

Писать приказы, распределять тыловые учреждения, делать расчеты порядка маршей — всему этому нас в академии хорошо обучили. Поглощенный работой, я даже не отдавал себе отчета, как далеко мы уходим от тех мест, где еще вчера напрасно пролилось столько крови.

* * *

На другой день Сахаров отправил меня в Гунчжулин — срочно организовать печатание карт нового района. Подолгу приходилось сидеть у костра, пылавшего посреди большого китайского двора, и ждать, пока отогреются очередные литографские камни, на которые наносились нужные нам листы карт. За целый год главный штаб не удосужился нас ими снабдить! У нас не было даже бумаги. На счастье, удалось притянуть с севера мои вагоны, и мы нашли применение для оборотной стороны карт южной Маньчжурии, которыми нам, увы, уже не суждено было пользоваться.

Беседовать в Гунчжулине было не с кем. Слишком большая пропасть лежала между генштабистами и топографом или интендантом. В этой тыловой атмосфере незаметно для себя я с каждым днем все больше убеждался в том, что продолжать нелепую войну преступно.

— Куда идешь, служивый? — спросил я, идя на вокзал, у бородача с винтовкой, на штык которой были насажены два каравая хлеба. Он остановился, но, не сходя с железнодорожного пути, спокойно и рассудительно ответил:

— Домой иду, ваше благородие! В Тамбовскую губернию! Так что полк наш совсем разбили, я вот и решил, что пора кончать.

Не знаю, до чего довели бы меня эти черные мысли, если бы не пришла весть, что через Гунчжулин проследует поезд Куропаткина. Офицеры стали обсуждать, следует ли им идти приветствовать опального сановника. Но солдаты дружно устремились к вокзалу навстречу поезду...

— Он нашего брата солдата жалел! — объяснил мне один раненый сибирский стрелок на костылях.

Когда поезд подошел, один из адъютантов вышел к выстроившимся в шеренгу офицерам и пригласил войти в салон-вагон.

За несколько дней Куропаткин поседел, но не потерял своего спокойного, уравновешенного тона.

— У вас голос хороший, милый Игнатьев. Вот вы и прочтите всеподданнейшую телеграмму, отправленную мною вчера государю императору.

Я ее запомнил, кажется, дословно:

«Согласно повеления Вашего императорского величества, сдал сегодня должность главнокомандующего всеми сухопутными и морскими силами на Дальнем Востоке генералу Линевичу и выехал [241] в С.-Петербург... В воздаяние всей моей прежней службы и участия во многих походах, прошу, как милости Вашего императорского величества, разрешить мне остаться на театре военных действий до той минуты, пока не грянет последний выстрел в войне с Японией... Полагаю, что с успехом смог бы принять командование одним из корпусов. Смею заверить Ваше величество, что генерал Линевич найдет во мне всегда самого дисциплинированного подчиненного. Буду ждать решения Вашего величества в поезде по пути в Россию».