Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 49 из 254



«Ура», раскатившееся при первых поворотах колес, видимо, плохо гармонировало как с его, так и с моим настроением.

Глава вторая. От Москвы до Ляояна

Спокойно движется на восток сибирский экспресс. За окнами купе расстилаются безбрежные зимние равнины, все тихо и сонливо кругом. На станциях тишину нарушают только заливающиеся и как-то по особенному замирающие традиционные русские звонки.

Ничто в этой зимней спячке не напоминало о разразившейся на востоке грозе. Общей мобилизации еще не было. Петербург еще не раскачался.

Я с нетерпением ожидал увидеть Урал, через который переезжал в детстве между Пермью и Тюменью, но на сибирской магистрали его можно было распознать, пожалуй, лишь по еще более замедленному ходу поезда, с трудом преодолевавшего подъемы. Только солнце, это ослепляющее сибирское солнце, воскрешало мои воспоминания детства. Мне уже с трудом верилось, что когда-то я пересекал сибирскую тайгу не в международном вагоне, а в громоздком и тряском тарантасе. Мягкие диваны с белоснежными простынями, блестящие медные ручки и всякого рода стенные приборы, мягкие ковры — все это являло собой невиданную мною на железной дороге [145] роскошь и комфорт. О военной опасности напоминала, пожалуй, только внешняя стальная броня вагонов, которая, по объяснению моего спутника и товарища по выпуску, всезнающего Сережи Одинцова, была поставлена для предохранения пассажиров от обстрела хунхузами. Впрочем, в этом случае рекомендовалось ложиться на пол, так как броня доходила только до нижнего края оконных рам. Вагон-ресторан вполне соответствовал роскоши всего поезда.

Пассажиры были исключительно военные и почти все знакомые между собой. Одни только что сменили гвардейские мундиры на чекмени Забайкальского казачьего войска и широкие шаровары с ярко-желтыми лампасами; другие надели эту форму после продолжительного пребывания в запасе или в отставке, иногда вынужденной. Здесь был, например, лейб-гусарский ротмистр граф Голенищев-Кутузов-Толстой — пропойца с породистым лицом. В свое время его выгнали из полка за кражу денег, которые он находил в солдатских письмах. Почетным пассажиром был принц Хаимэ Бурбонский, гродненский лейб-гусар в малиновых чикчирах, испанец, с трудом изъяснявшийся по-русски, бретер и кутила, прожигавший жизнь то в варшавском, то в парижском полусвете.

Самым интересным был полковник Елец. Его, гродненского гусара, в свое время знала вся Варшава, его знал Петербург как завсегдатая балов и маскарадов, его знал и Дальний Восток как талантливого генштабиста. Впрочем, из генерального штаба его изгнали за едкую сатиру в стихах, составленную им на русских генералов, командовавших войсками в боксерскую кампанию. Елец ехал на эту войну как человек бывалый, знакомый с Дальним Востоком, и был неразлучен со своим однополчанином Хаимэ Бурбонским. Елец был, несомненно, талантливый человек. Он написал интересный исторический очерк о бессмертном герое 1812 года— Кульневе. Но, как и многие русские моего времени, Елец растратил свою талантливость и образование на пустяки, оставаясь лишь остроумным фрондером, и опустился до того, что стал приживалом при Хаимэ Бурбонском.

А вот и лихие мои товарищи по полку, образцовые молодые поручики — Аничков, по прозвищу Рубака, и Хвощинский, погибший в самом начале войны в разъезде. Тут же Скоропадский — будущий гетман, Врангель — будущий белый «вождь».

Все это были кавалеристы, и шли они на пополнение исключительно казачьих частей; артиллеристов и пехотинцев видно не было. Мы с моими однокашниками по академии Одинцовым и Свечиным держались в стороне от этой публики, да и она редко с нами заговаривала: генштабисты в этой компании были не в чести.

* * *

Впереди полная неизвестность и самое смутное представление о том, что такое война. Вставал в памяти мотив нашего кавалерийского сбора, который нам еще в детстве отец распевал под рояль. Его играли полковые трубачи каждое утро в лагере при сборах на учении: [146]

Всадники-други, в поход собирайтесь!

Радостный звук вас ко славе зовет,

С бодрым духом храбро сражаться,

За родину сладкую смерть принять.

Да посрамлен будет тот, малодушный,

Кто без приказа отступит на шаг!

Долгу, чести, клятве преступник —





На Руси будет принят как злейший враг...

Привитые с детства военные идеалы и близость театра войны волновали. Очень туманным было представление о том, что мы будем делать на войне, как именно выполним наш долг перед армией, перед родиной.

«Высочайшим» приказом я был назначен в Порт-Артур старшим адъютантом одной из стрелковых бригад. Однако я никогда не видел даже плана этой крепости. Я знал только, что она выполняет роль морской базы для нашей Тихоокеанской эскадры. Но этих общих сведений было мало для офицера генштаба, а другими мы не располагали. Точно так же чувствовали себя неподготовленными Одинцов и Свечин, назначенные тоже в Порт-Артур. Поэтому мы условились собираться и изучать книги и карты, которые удалось закупить перед отъездом в магазине главного штаба на Невском. Большие белые пятна на этих картах убеждали нас в недостаточной изученности театра будущей войны. О Порт-Артуре я так ничего и не узнал, а в описаниях вооруженных сил Японии подчеркивалось устарелое и слабое артиллерийское вооружение.

Заставляли призадуматься только некоторые данные о жизни Японии, как, например, обязательное и непостижимое тогда для России всеобщее образование.

Пока три молодых генштабиста гадали да разгадывали про будущее, через открытую дверь соседнего купе доносилось:

— Трефы!

— Пара бубен!

— Большой шлем без козырей!

А в другом купе нетерпеливо предвкушали славу и награды.

— Анна четвертой степени — это красный шелковый темляк на шашку. А на рукояти выгравировано: «За храбрость». Это — первая офицерская награда. А за ней — в порядке старшинства орденов — Станислав, Анна и Владимир, но с мечами! А для участников боев — и с бантом! А уже Георгия можно получить только по представлению Георгиевской думы, то есть комиссии, составленной из кавалеров этого ордена, которая и должна решить, достоин ли подвиг этой высшей офицерской награды. Его не следует смешивать со знаком военного ордена, который жалуется только нижним чинам, носится на георгиевской ленте и обычно именуется Георгиевским крестом, или Егорием, как говорят солдаты...

* * *

К Иркутску поезд подошел лунной морозной ночью. Я горел нетерпением взглянуть на места, ставшие когда-то родными, которые я покинул еще до постройки сибирской железной дороги. Вокзал [147] оказался на левом берегу Ангары, как раз под той горой, где мы проводили лето на даче. В Иркутске предстояла пересадка.

Я отправился ночевать в гостиницу. Переезжая по льду через широкую Ангару, хотел как можно скорее увидеть знакомый белый дом генерал-губернатора на правом берегу, с вековыми лиственницами в саду, с которыми были связаны воспоминания счастливого детства.

Старик извозчик еще помнил моего отца, гулявшего пешком с двумя мальчиками в русских поддевках по деревянному тротуару Большой Московской улицы.

Гостиница оказалась мрачным грязным вертепом. За перегородкой галдела какая-то пьяная компания, а снизу, из буфета, доносились звуки гармонии и взвизгивания проституток.

Утром я поехал в казармы казачьей сотни, где вахмистром служил бывший вестовой отца и наш общий детский любимец — Агафонов. Отец телеграфировал ему из Петербурга, прося подыскать для меня подходящего боевого коня, и я действительно нашел в конюшне оставленного для меня серого Ваську, личную лошадь «господина вахмистра». Сам же Агафонов уже покинул сотню. На нажитые во время службы деньги он организовал перевозку пассажиров через Байкал. Кругобайкальская железная дорога еще не была закончена. От конечной станции Лиственничное надо было переезжать через Байкал на санях.

Агафонов встретил меня в Лиственничном и сам повез нас на лучшей тройке, в розвальнях с тюменскими коврами, расписанными яркими розами и тиграми.