Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 41 из 254



Я в том же тоне ответил, что присягал служить на суше и на море, но о воздухе в присяге не было упомянуто!

Так началось мое знакомство с Сухомлиновым, будущим военным [121] министром, стяжавшим себе на этом посту мрачную славу одного из главных виновников наших несчастий во время мировой войны. Штаб уже выехал в район маневров, и я нагнал воздухоплавательную роту на биваке, на берегу какой-то живописной речки в Курской губернии. Главный начальник воздушных частей, известный полковник Кованько, встретил меня с распростертыми объятиями и многочисленными рюмками прекрасного французского коньяку. Этот экспансивный человек, с красивым орлиным профилем и слегка седеющими расчесанными бакенбардами, был страстно увлечен созданным по его инициативе военным воздухоплавательным делом. Он с гордостью демонстрировал мне построенную не без затруднений первую паровую лебедку для спуска привязных шаров и всю несложную материальную часть своей роты.

— Это ведь можно получить только из-за границы,— повторял он не раз, указывая на те или иные точные приборы.

Он даже как будто хвастался заграничным происхождением приборов. Объясняя устройство распластанного на зеленом лугу громадного желтого воздушного шара, Кованько заметил, что существенным материалом является лак и что его мы можем получить только из Германии. Я спросил: как же он думает получать его во время войны? К этому вопросу мой собеседник, видимо, не был подготовлен и в ответ только пожал плечами.

Подъем шара откладывался несколько дней то из-за недостатка водорода, вырабатывавшегося на специальных четырехконных тяжелых повозках, то из-за дождливой погоды. Кованько предлагал мне сперва посмотреть с земли пробный подъем, но из самолюбия я просил меня взять в первый же раз.

День выдался солнечный, с небольшим ветром. Лужайка приняла торжественный вид. Я приехал верхом из штаба и застал около палатки Кованько целый букет окрестных помещиц в нарядных платьях. К надутому шару, представлявшему собой громадную светло-желтую массу, стекались со всех сторон крестьяне, и вскоре пришлось очищать место для солдат, построившихся в круг, чтобы удерживать канаты.

Мне предложили сперва снять шапку, потом лядунку и, наконец, даже шпоры, объяснив, что кавалерийское снаряжение неуместно в воздухе и может помешать прыжку из корзины при вынужденном спуске.

«Неважное дело»,— думал я про себя, но когда вошел в корзину, далеко не доходившую мне до пояса из-за моего кавалергардского роста, то почувствовал себя совсем уже неуверенно. В корзине стоял пилот, малюсенький штабс-капитан, прилаживавший запасные мешки с песком.

— Отпускай! — скомандовал сам Кованько, и мы в одно мгновение отделились от земли. Тут же я почувствовал неожиданный сильный толчок и крепче сжал в руках веревки, прикреплявшие корзину к шару.

— Это отпустили последние тросы,— предупредительно объяснил мне пилот.

Сняв фуражку, я раскланивался со знакомыми. Через несколько минут я их уже не различал. Из-за ветра шар оказался где-то сбоку от корзины. [122]

Скоро стала ощущаться боль в ушах, и пилот посоветовал мне приоткрыть рот, совсем как это приходилось делать во время артиллерийской стрельбы. Вскоре я убедился, что мое умение ориентироваться на местности недостаточно и что главным затруднением для наблюдателя помимо постоянного вращения шара является невозможность использовать в целях ориентировки рельеф местности. Дороги были хорошо заметны, но найти их на карте было так же трудно, как обнаружить те войсковые колонны, что скрывались в лесах. Последнее требовало большей высоты подъема шара.

После двухчасового пребывания на высоте тысячи — тысячи двухсот метров мы вернулись на землю.

В дальнейшем я уже большую часть дня и даже ночи проводил в воздухе. Я настолько осмелел, что в последний день маневров убедил Кованько разрешить подъем, несмотря на сильный порывистый ветер с дождем. Однако, оказавшись на большой высоте с малоопытным пилотом — каким-то прикомандированным к роте артиллеристом,— я раскаялся в своей дерзости. Шар сильно кренило. Всматриваясь, как всегда, в походные колонны, которые и в этот день совершали бесконечные марши, я неожиданно получил настолько сильный толчок, что оказался отброшенным на мешки с песком. Очнувшись и увидев побледневшее лицо пилота, я сообразил, что случилось неладное — лопнул канат. В бинокль можно было рассмотреть, что место подъема было уже далеко и что к нему, как маленькие муравьи, бежали со всех сторон люди.

— Канат треплет в воздухе, нас несет на речку,— сказал мне пилот.



Решили открыть газ и попытаться сесть на воду. Это был наилучший выход.

Однако большой клапан для выхода газа заело. Пришлось помогать пилоту разрывать какую-то полоску шара и одновременно наблюдать за тем, что делается у речки. Вскоре люди-муравьи стали вытягиваться в линию, и мы поняли, что, захватив конец каната, они стараются спустить нас вручную. Это им удалось, хотя и потребовало много времени и усилий.

На том мои воздушные подвиги и закончились, а с ними и мой первый штабной стаж. Если с шара я видал немного, то, судя по рассказам очевидцев, не больше увидел бы и на земле, так как обе армии, разведенные на чересчур большие расстояния друг от друга, совершили очень много изнурительных переходов по жаре, но не успели ни разу произвести маневрирование на поле сражения.

* * *

Впервые в 1901 году были введены новые правила о зачислении в генеральный штаб. Мы, окончившие академию, были обязаны вернуться на два года в строй для командования ротами и эскадронами.

Генерал-инспектор кавалерии Николай Николаевич нашел при этом, что для получения эскадронов генштабистам необходимо пройти специальный одногодичный курс офицерской кавалерийской школы. [123]

— А то они мне все эскадроны попортят,— будто бы выразился он.

Школа эта, размещавшаяся в Петербурге в Аракчеевских казармах на Шпалерной, была к этому времени коренным образом преобразована и успела уже заслужить репутацию мало приятного учреждения. В ней впервые в России были применены мертвые барьеры, врытые в землю, и особенно пугали так называемые парфорсные охоты. Двухлетний курс школы проходили около ста офицеров кавалерийских полков, а на охоты командировались, кроме того, ежегодно все кандидаты на получение командования полком. Стонали бедные кавалерийские полковники, вынужденные скакать на этих охотах верст десять — двенадцать по пересеченной местности, многие уходили в отставку, не перенеся этого испытания.

Суровые требования кавалерийской школы сыграли полезную роль. Постепенно среди кавалерийских начальников становилось все больше настоящих кавалеристов и все меньше людей, склонных к покою и к ожирению. Даже из нашего выпуска академии многие бывшие кавалеристы испугались школы. Посыпались рапорты о предоставлении командования ротой, и занятно было впоследствии видеть впереди какой-нибудь пехотной роты кирасирского штаб-ротмистра, салютующего палашом.

Желающих поступить в «лошадиную академию» среди нас оказалось всего восемь человек.

День в школе начинался с так называемой дыбы, то есть езды на казенно-офицерских лошадях, командированных из полков. Стремена снимались, поводья завязывались, а лошадей вестовые держали на кордах, на общем небольшом кругу. В середине круга стоял коренастый сухой подполковник Дидерихс. Он старался восстановить и крепить шлюз, то есть плотное прилегание верхней части ноги к седлу при абсолютной подвижности ноги ниже колена на всех аллюрах. Он добивался также автоматизма в прыжках через препятствия. Нелегко бывало нам на этих уроках после трехлетней сидячей академической жизни, но Дидерихс был непреклонен в своих требованиях, и дыба вполне оправдывала свое название.

После нескольких минут перерыва вестовые вводили в манеж прелестных светло-рыжих трехлетних кобыл, посылавшихся ежегодно с государственных заводов в школу для выездки и курса тренировки.

Система выездки была к тому времени установлена единая — по Филису, и она не представляла для меня затруднений, так как я был уже знаком с нею со времени службы в полку.