Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 237 из 254

Но какие-то благожелатели из министерства иностранных дел сообщили мне, что им удалось убрать мое личное «Дело» — толстенное, полное белогвардейских доносов, что позволило им добиться для меня небывалого для иностранца документа: французского «командировочного листа» для поездки в Германию под предлогом лечения на курорте.

«Не привезет ли этот наш должник,— подумывали, вероятно, французы,— какие-нибудь приятные для нас вести».

Времена наступали для них невеселые. В ответ на суровые репрессивные меры Пуанкаре немцы продолжали оказывать сопротивление в оккупированных французами районах, a les Soviets — Советы и разговаривать с Пуанкаре не собирались. Приемная на Кэ д'Орсэ опустела, и желанным посетителем ее, соглашавшимся покорно ожидать приема, оставался один только ясновельможный пан — польский посол.

* * *

Прожив столько лет во Франции, я привык везде чувствовать себя как дома, а в особенности в поездах, где знакомство так же легко заводится, как и забывается.

А вот почему-то в переполненном купе второго класса, в котором я провел целый день в пути от Парижа до германской границы, мне было не по себе. Казалось, что я просто потерял с французами общий язык. Особенно чуждыми представились мне офицеры, которые за пять разъединявших нас лет совсем стали иными. Раньше они, бывало, терялись в толпе, а теперь их стало так много — все носили военную форму,— что пассажирский поезд можно было принять за воинский. Заменив отличия военного времени из красного гаруса золотыми галунами и переняв у немцев высокомерный тон победителей, прежние скромные лейтенанты и капитаны выглядели полковниками, полковники — генералами, а уж последние казались неприступными маршалами. Как далеки все они стали от тех непритязательных их товарищей в синих шинелях и красных штанах, всех тех, кто с такой скромностью выполнял свой офицерский долг в памятные для меня дни Марны.

С переездом границы Эльзаса, в ту пору только что освобожденной, но вполне онемеченной французской провинции, атмосфера в купе стала еще тяжелее.

По случаю воскресного дня в вагон то и дело впархивали разодетые [700] в местные национальные костюмы девицы. Они — «завоеванные», на ломаном французском языке заискивали у самодовольных раззолоченных завоевателей, а те, не стесняясь, оказывали им покровительственные знаки внимания.

В Висбадене, куда, останавливаясь все чаще на станциях, мы добрались лишь к вечеру, предстояла пересадка на поезд местного назначения, который и должен был доставить меня во Франкфурт. Нестерпимая дневная духота сменилась дождем, барабанившим в окна вагона, навевая гнетущую тоску. Прижавшись в угол деревянного дивана вагона третьего класса и глядя на догоревшую фонарную свечу, я еще сильнее ощутил падение прежнего немецкого блеска. Сколько же пришлось услышать в свое время рассказов о красивой жизни в этих оторванных от Франции провинциях, куда ежегодно приезжал для лечения в Висбадене сам кайзер. Туда съезжалась «вся Европа».

Поезд то и дело останавливался, за окном слышались названия станций, аккуратно провозглашавшиеся «херром обером», немногочисленные мои спутники один за другим покидали вагон, и вскоре я оказался последним и единственным пассажиром этого «Буммельцуга». Наконец, далеко за полночь, он окончательно остановился и «херр обер» заявил, что по случаю позднего времени железнодорожное сообщение с Франкфуртом прекращено, а потому он предлагает покинуть вагон.

При тусклом свете фонаря можно было различить небольшое здание станции, где я и надеялся укрыться от безнадежного проливного дождя и дождаться утра.

— Ваши бумаги! — окликнул меня через несколько шагов человек, в котором я немедленно признал начальника станции.— Это головная станция французской оккупации,— пояснил он мне с таким, как у нас говаривали, «нижегородским акцентом», что мне стало не по себе.

Неужели французы не могли найти никого более подходящего для заведования этой ответственной станцией, кроме русского белогвардейца.

— Ах, вот вы кто такой! Вокзал заперт, и я пустить вас в него не могу,— резко уже по-русски отрезал мне представитель французских властей, возвращая мне мой пропуск.

В полном одиночестве я стал тогда всматриваться в темноту и не сразу поверил глазам, заметив из-за громадного черного дерева сперва протянутую руку, а потом и силуэт человека, которому я сделал знак подойти ко мне.

Незнакомец, пригнувшись, с быстротой кошки бросился ко мне и вскинул себе на спину мой тяжелый чемодан. Я пригляделся к человеку. Он оказался щупленьким, заморенным подростком. Совестно как-то было обременять его таким тяжелым чемоданом, но подросток, отведя меня на несколько шагов от вокзала, так убежденно обещал провести меня во Франкфурт, что, доверив ему свои вещи, я покорно за ним зашагал.





— Вы не смотрите, что я маленький, мне уже шестнадцатый год,— вполголоса, настороженно отвечал на мои вопросы подросток. [701]

(«Дитя войны!» — подумал я.) — Отец и старший брат убиты на войне, мать не вынесла горя и нужды и умерла в прошлом году, оставив на моем попечении шестилетнюю сестренку. Ей молока надо, но французские офицеры все молоко отбирают. Заводы и мастерские стоят, работы не найдешь, а уехать из-за сестренки не могу. А негры-то какие страшные! Да вот вы их сейчас увидите. Если меня задержат, заступитесь, пожалуйста!

Мелькавший уже давно из темноты огонек оказался фонариком в руках громадного негра — французского часового, охранявшего шлагбаум, закрывавший шоссе.

«Вероятно, это граница французской оккупации»,— подумал я не без чувства удовлетворения, которое испытывали в ту пору многие обладатели французских виз. И я уже приготовился пройти через всегда длительный пограничный осмотр.

Сколько же сил, времени и энергии затрачено было, чтобы получить этот драгоценный пропуск, а тут в темноте негр-часовой окинул его беглым взглядом, приоткрыл шлагбаум и промолвил лишь одно, но самое важное для меня в эту минуту слово:

— Проходите!

«Проходите!», или что то же: выходите из-под французской опеки, идите куда глаза глядят навстречу новым людям, навстречу чему-то новому и, как я предчувствовал, обратное тому, о чем я наслышался за столько лет своей жизни в стране победителей. Я не преминул напомнить ей о себе, послав в ту же ночь из Франкфурта открытку предоставившему мне пропуск Аристиду Бриану: «Через пять лет после окончания войны путешествую по Европе пешком. Игнатьев».

Бриан в ту пору еще представлялся мне тем политическим деятелем Франции, который стоял за возможность мирного сожительства народов и был потому отличным от Пуанкаре — сторонника продолжения войны в форме интервенции в России и военной оккупации Германии.

В тогдашнем моем представлении Германия и германский народ должны были возместить и России, и Франции нанесенные им, этим странам, разрушения.

Оккупация же, направленная к унижению побежденного народа, уже сама по себе, как мне казалось, разжигала чувство озлобленной враждебности, а разрушение экономической жизни в столь цветущей стране, как тогдашняя Германия, являлось просто тупым вандализмом. В душе ведь горела еще искорка надежды, сохраненная с полей Марны, что «эта война будет последней».

Я, впрочем, уже сознавал, что для этого потребуются какие-то большие перемены. Во Франции режим Пуанкаре даже не пытался прикрывать своей воинственности какой-нибудь фразеологией, а первые же часы, проведенные с немцами, заставили призадуматься: надолго ли и надежно ли захоронили они свои прежние захватнические стремления с лозунгом «Deutschland uber Alles!»? [30] [702]

Травой заросли железнодорожные пути, провалились местами застекленные крыши вокзалов, но тут же сохранился в полной неприкосновенности и тот первоклассный отель во Франкфурте-на-Майне, в котором я провел первую ночь.

На курорте Вильдунген — старом моем знакомом по мирному времени — тоже особых перемен не произошло. Довоенный персонал гостиницы остался на месте и встретил меня как желанного гостя. Только жена хозяина с оттенком симпатии спросила: на каком фронте я провел войну?

30

Германия превыше всего!