Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 221 из 254

— Солдаты отказались подписать,— заявил мне, наконец, не на шутку перепуганный революцией Караулов, один из тех людей, которые ничего общего со своим народом не имели, но гордились окончанием Александровского лицея, давно растерявшего славные пушкинские традиции.

— А что вы находите в этом странного? — грубовато вмешался в разговор сидевший случайно в эту минуту в моем кабинете уже поседевший на службе военный врач, статский советник Александр Исидорович Булатников, один из обломков упраздненного Занкевичем моего тылового управления.— Просто солдаты врать не захотели, они ведь знали, что ржавые гвозди на дворе подобрали, а подмоченную каску из разбитого при разгрузке ящика утащили. К тому же, генеральских с собою заигрываний а-ля Занкевич не терпят,— как обычно, с долей пафоса, присущей старым студентам, декларировал Булатников.

— Ах, да все эти дела такие пустяки,— отмахнулся я,— по сравнению с той борьбой, что происходит у нас на родине между Временным правительством и Советом рабочих и солдатских депутатов. Только что потопленные в крови июльские революционные выступления достаточно ясно об этом сказали. Чего, впрочем, можно было ожидать от занявших ныне высокие посты и давно отрекшихся от наших маньчжурских размышлений моих бывших боевых товарищей — «зонтов» типа Половцева с его полногрудым женским батальоном? Временное правительство широко открыло двери для подобных карьеристов, нарядившихся в форму «дикой» дивизии — в казачьи черкески и папахи набекрень.

— Но о здешнем двоевластии разрешите доложить вам конфиденциально,— понизив голос и обернувшись на выходившего и, видимо, [652] не совсем довольного нашей беседой Караулова, заявил любивший таинственность Булатников. Вот что происходит в наших бригадах. Вы знаете, граф, что, по просьбе Занкевича, обе бригады, сведенные в одну дивизию, отправлены французами в прекрасный по своему расположению и оборудованию, далекий от фронта лагерь ла Куртин. К умиротворению солдатской массы эта мера не повела. И если председатель отрядного комитета унтер-офицер Балтайтис продолжает прислушиваться к словам Занкевича и Раппа, то его помощник, рядовой Глоба, завоевал гораздо большее доверие и занял явно враждебную офицерам позицию.

Слова Булатникова подтвердили мне, что борьба Временного правительства с нараставшей пролетарской революцией, как в зеркале, отражалась в нашем закинутом на чужбину .отряде.

Занкевич и Рапп тщетно убеждали солдат продолжать войну и вернуться на фронт. Но представители Временного правительства с каждым днем теряли авторитет, тогда как большинство беспрекословно выполняло приказы Глобы, требовавшего прекращения борьбы и возвращения солдат по домам.

В начале сентября совершенно неожиданно, после длительного перерыва, Занкевич и Рапп, вернувшись из лагеря в Париж, пригласили меня на совещание о наших войсках и предложили мне сопровождать их в ла Куртин для предъявления солдатам «последнего», как они выразились, «ультиматума».

В чем заключалась эта странная, заимствованная из дипломатического словаря форма обращения к солдатам, они так мне и не объяснили, но, настаивали, что едут на этот раз «по соглашению с французским правительством».

Из этого я заключил, что, привлекая меня к этому делу, они пытаются придать своему «ультиматуму» возможно более законную форму. На военного агента, как на дипломатического представителя, было бы, кроме того, удобно свалить любое недоразумение с местными французскими властями.

— Я уже неоднократно заявлял,— ответил я,— что не могу допускать вмешательства французов в наши внутренние дела. По вашему настоянию я был совершенно устранен от жизни наших бригад, но для спасения русской военной чести, омраченной раздорами в нашей дивизии, я готов отправиться лично в лагерь и переговорить с солдатским комитетом. Ехать же при вас и повторять лишний раз все уже давно сказанные солдатам слова — отказываюсь.

Это свидание с Занкевичем и Раппом оказалось последним. Не прошло и недели со времени их отъезда в ла Куртин, как тот же Булатников под секретом сообщил мне трагическую развязку тоже последней встречи представителя Временного правительства с нашими солдатами.

Оказалось, что, предлагая мне сопровождать его в ла Куртин, Занкевич применил ту предательскую политику, которую он, как, увы, и многие тогдашние деятели, считал верхом политической дипломатии. Он умолчал о главном, не проронив ни слова о том, что пресловутое «соглашение с французским правительством» означало [653] предоставление ему французским командованием пушек для расстрела русских солдат...

* * *

Умывши руки в содеянном ими преступлении и передавши без зазрения совести командование русскими войсками французам, Занкевич и Рапп возложили этим на меня нелегкую задачу: смягчить, насколько было возможно, переговорами с французским правительством последствия известного куртинского дела. По распоряжению французского правительства из главной массы солдат были сформированы рабочие батальоны; отказавшиеся от этого отправлены в Африку на каторжные работы, а зачинщики посажены во французскую военную крепость.





Куртинское дело явилось для меня школой политической борьбы. Я ясно увидел, что мир разделен на два враждебных лагеря. С одной стороны — Занкевич и «господа офицеры», а с другой — просто «некоторые офицеры», русские солдаты и те французские солдаты, что отказались, как я впоследствии узнал, стрелять в русских солдат.

Эти два мира я ощущал с детства, но они претворились для меня в жизнь лишь после отрыва солдатской массы от Февральской революции, предопределив мое личное место в неизбежной социальной борьбе.

Народ оставался моим единственным повелителем.

Глава вторая. В дальнем разъезде

Сколь сужено, а подчас и ошибочно бывало представление о таких сражениях, как Мукденское или Марнское, у их участников — не только солдат, но даже и больших начальников. А уж для начальника дальнего разъезда, решавшего самостоятельные задачи, происходившее на переднем крае не всегда могло быть известно. Он узнавал про исход сражения нередко после того, как смолкал далекий для него гром канонады, когда, вернувшись в родную полковую семью, он мог разделить с нею и горечь неудачи, и радость победы.

Вот таким-то начальником дальнего разъезда и чувствовал я себя в те исторические минуты, когда прогремели на весь мир на родной для меня Неве выстрелы с «Авроры».

* * *

Двадцать седьмого октября секретарь Караулов вошел в мой служебный кабинет и уже совершенно упавшим от тревоги голосом доложил, что у меня просит личного приема «самый страшный революционер», председатель «комитета военнослужащих и русских граждан Парижа» ротмистр Лавриновский.

Председатель этого на вид демократического комитета оказался, как ни странно, офицером самого черносотенного полка — кирасир «его величества». Сохраняя гвардейский лоск, этот красивый юноша, по-видимому, освоился со своим новым положением и хотя почтительно, [654] но довольно авторитетно изложил просьбу комитета прибыть вечером на организованный им митинг, на котором выступит прибывший сегодня из России посол Временного правительства Маклаков, скажет свое слово и генерал Занкевич. Однако все настолько потрясены появившимися во французских газетах сведениями об аресте министров Временного правительства, что комитет считает необходимым ознакомиться с мнением по этому вопросу военного агента.

— Удивительно, почему я только сегодня вам понадобился? И чего вы можете от меня ожидать?

Мой вопрос сильно смутил председателя, и он, потупив глаза, стал что-то объяснять о преследованиях, которым могут подвергнуться русские граждане со стороны французского правительства.

— Генерал Фош,— сказал он,— уж давно смотрит косо на наш комитет, а теперь, с падением Временного правительства, может круто с нами поступить.

— Хорошо,— ответил я Лавриновскому,— я буду. Прошу вас только при входе моем в зал объявить об этом собравшимся и предложить присутствующим, из уважения к моему генеральскому званию и занимаемому служебному положению, встретить меня по-военному, то есть — встать!