Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 119 из 254

— Хотел сделать как можно лучше,— объяснял мне дня через два вызванный мною виновник происшествия.— Смокинг на шелку надел вместо парадного мундира, желтые ботинки считал более-боевыми, чем лакированные, а кепка ближе подходила к русской военной фуражке, чем штатский котелок.

Бедному ротмистру были незнакомы условные порядки ношения штатской одежды за границей, не менее сложные, чем указанные в русских военных уставах «формы одежды».

Пришлось, как ни странно, начинать свою деятельность лаконическим приказом, вывешенным при входе в мою канцелярию, который гласил: «От восхода до заката солнца ношение военнослужащими вечерней одежды — фраков и смокингов — строго воспрещается».

Пока Ностиц продолжал знакомиться с французской армией, я изучал оставленное им деловое наследство. Астрономические [351] цифры исходящих номеров могли произвести сильное впечатление, но — увы! — большинство бумаг оказалось вполне невинного содержания: их без труда мог бы составлять любой писарь штаба дивизии. Но у Ностица во Франции такого писаря не было, и ему приходилось за эту работу «очень дорого», как он мне объяснял, «платить личному секретарю».

«При сем представляется устав или газетная вырезка, или интересная статья»,— гласила бумага, но ни одна не сопровождалась каким-либо комментарием и даже копией отправленного в Россию материала.

Были, впрочем, среди копий бумаг и менее безвредные, начинавшиеся обычно словами: «У меня явилась мысль...» К числу подобных «мыслей» самой дорогой для Гришка оказался проект сооружения в маленьком французском городке Живэ памятника русским солдатам, умершим там в госпитале в 1814 году.

— Я уж очень прошу тебя закончить это важное дело,— повторял мне несколько раз Гришок, ознакомливая меня с обширной перепиской и с походной канцелярией «его величества» в Петербурге и с каким-то таинственным для меня, но не для Ностица светлейшим князем Голицыным.

— Очень скупой старик, проживающий часть года на Ривьере, где он построил себе роскошный дворец,— объяснял Гришок.— У него только семейные дела немного запутаны, масса детей от нескольких браков, и теперь он женат на молодой цыганке. Но богатства у него несметные, и мне страшно было трудно его уломать пожертвовать тридцать тысяч франков на памятник; я обещал ему за это очередную высочайшую награду. Он очень их ценит.

Деньги эти имели свою историю. Как ни противно мне было хранить частные деньги, пожертвованные на казенное дело, как будто уж Россия была так бедна, все же пришлось положить эту сумму в банк и открыть специальный счет, на который во время войны стали вноситься миллионы казенных денег, предназначенные на военные заказы. Мне, конечно, было в ту пору не до памятника, он был недостроен, но сумма продолжала числиться в бухгалтерских книгах. Тем временем неведомый мне Голицын умер. Революция лишила прожигателей русских денег за границей источников пополнения их доходов, и тогда-то вдова Голицына вспомнила о деньгах, пожертвованных на памятник в Живэ. Угрожая судом, она потребовала их возврата, и мне пришлось, по соглашению с французским правительством, вернуть ей злополучные деньги.

Вторым вопросом, который очень интересовал Ностица, а главное — льстил его самолюбию, являлось его положение председателя франко-русской комиссии по радиосвязи с Россией.

— Очень неприятно,— говорил он мне,— что с моим уходом эту должность будет выполнять наш морской коллега, капитан первого ранга Карцев (будущий начальник Морского корпуса), как старший тебя в чине.





По существу же ни Ностиц, ни Карцев, ни я ничего не понимали в длине волн, посылаемых башней Эйфеля, и только подписывали [352] протоколы, составленные скромным французским секретарем комиссии майором Картье.

Для меня осталось навсегда неясным, насколько Ностиц пользовался доверием во французском военном мире. С одной стороны, его любезное обращение и большой служебный такт несомненно подготовляли благоприятную для меня атмосферу, но с другой — казалось странным, что впоследствии никто в разговорах при мне не упоминал его имени. Положению русского военного агента во Франции содействовали, впрочем, больше всего изменения в самой европейской обстановке. Далеко позади остался тяжелый 1906 год — времена Лазарева; для его преемников двери французского генерального штаба открывались сами собой, и, пожалуй, роскошные приемы Ностица вызвали только подозрение в военных кругах. Французский военный мир, а в особенности генеральный штаб, состоял из таких скромных и небогатых людей, что их нельзя было соблазнить, подобно немецким и шведским офицерам, ни раздушенными салонами, ни ослепительными дамскими декольте. Дипломатические приемы в каждой стране должны сообразовываться с ее собственными вкусами и обычаями.

* * *

Приступая к исполнению своих обязанностей, я, конечно, не собирался конкурировать по части приемов с моим предшественником, но все же надо было организовать прежде всего свою штаб-квартиру, достаточно представительную и в то же время отвечающую всем служебным потребностям военного атташе.

Кто в течении долгих четырех лет мировой войны не знал адреса русской военной миссии во Франции: 14, Авеню Элизе Реклю, в новом тогда квартале на Марсовом поле, у самого подножия Эйфелевой башни? Но кому могло прийти в голову, что в длинном темном холле первого этажа, где во время войны дожидались приема сотни посетителей, когда-то беззаботно танцевала молодежь, что обширный кабинет начальника военной миссии, военного агента, со створчатыми окном и дверями, выходившими прямо в сад, представлял в мирное время розовый салон хозяйки дома, а секретариат в соседнем кабинете — столовую. Никто, бывало, не хотел верить, что в небольшом втором этаже, сообщавшемся с первым внутренней лестницей и состоявшем из двух спальных комнат и канцелярии, могли во время войны разместиться все службы, через которые прошли сложные многомиллионные военные заказы. Правда, кровать начальника оставалась на месте — в отделе бухгалтерии, а машинки стучали в ванных комнатах.

Мне казалось, что война требует жертв всякого рода и что союзный военный агент, живший за счет французского военного займа, должен показать пример экономии в расходовании казенных средств. Глядя иногда на разрушение созданного с такой любовью своего парижского гнезда, я утешал себя мыслью, что не затрачиваю на себя и свою работу ни одного русского рубля.

Одним из главных удобств парижской квартиры было наличие трех выходов, допускавших одновременный прием в обоих этажах [353] посетителей, которых неудобно было знакомить друг с другом. Большую прелесть представляла дверь, выходившая в небольшой палисадник, из которого, в свою очередь, можно было выйти, не пользуясь парадным ходом, непосредственно на верховую дорожку Марсова поля. Туда по утрам мне подавали мою верховую лошадь. В первые дни пребывания в Париже мне казалось, что ничего не изменилось за те шесть лет, что я покинул этот город. Так же, как тогда, сквозь прозрачную утреннюю дымку зеленели ровные, как скатерть, газоны, обрисовывались пышные контуры цветущих каштанов. Так же, как и тогда, утренняя тишина нарушалась только мелодичными дудками уличных продавцов. Все носило хорошо мне известный и освященный традициями парижский распорядок жизни. Но когда, около полудня, я очутился на знакомых мне Елисейских полях и попробовал нанять извозчика, то к моим услугам нашлись только небольшие красного цвета такси. Это были те знаменитые такси, на которых в сражении на Марне генерал Галлиени перевез на фланг германской армии, и неожиданно для нее, целую пехотную дивизию. Шофером такси оказался старичок, в котором без труда можно было узнать бывшего «коше де фиакр» — извозчика.

— То ли дело были мои две старые нормандки,— вздохнул старик, разделяя вполне мои собственные мысли.

Он с шумом и лязгом переводил скорость, дымил и шипел, въезжая в поток медленно двигавшихся машин самого разнообразного вида. Как пережиток старины, высоко третировали в ногу парные упряжки упрямых парижских консерваторов. Копоть от горючего отравляла воздух, жгла свежую листву деревьев — Париж вскоре лишился и лип и каштанов, замененных грубыми кленами. С приближением к центру города поток разнокалиберных повозок двигался все тише и, наконец, на первом же перекрестке окончательно остановился под ругань шоферов и кучеров. Регулировать уличное движение полиция еще не обучилась, и старому Парижу с его узкими улочками и переулками никогда не удалось вполне примениться к бешеному росту техники, как трудно было ему сохранить свое французское лицо среди все более и более его наводнявших иностранцев всех национальностей.