Страница 2 из 5
Только тело ее и выручало.
В нее влюблялись, за ней ухаживали в меру умения.
Под ее окном утаптывали глубокими вечерами палую листву вяза, уминали скрипучий снежок, шаркали в летней пыли. Глубоко и безнадежно вздыхали. С волнением выдували в темноту ее имя, как мягкий большой мыльный пузырь:
- Жиеня, Жень, ну...
- Ну чо тебе "ну", охломон, знаю я твои "ну", - ответствовала она охломонам.
- Выдь, а, Жень...
Ну и так далее.
Бессонная Граня начинала шипеть в темноту из форточки своего полуподвального окна.
Перед Жениной дверью и под окном всегда валялись окурки, как знаки несостоявшихся свиданий.
Впрочем, у нее был муж и единственный отпрыск, как капля воды похожий на белокурого красавца-папашу, а это, как известно, не к добру.
История замужества была недолгой. Длинный Анатолий оказался, как испуганно рассказывала на кухне она, "ну прям психованным". Внешне тихая жизнь с белотелой Женей так на него повлияла, что он в конце первого года совместного тесного бытия оказался в серьезной психушке. И стайка белоперых ангелов спускалась за ним с больничного потолка в искрах электрошока.
Он рассказывал об этом, сидя на лавочке, проницая взором остекленевшего собеседника.
Она от него как-то легко отделалась.
- А коль вдруг ему втемяшится спалить меня с сынуленькой ну или еще там чего, - тревожно мыслила разведенка вслух, обращаясь к сковороде с подгорающей картошкой.
Надо отметить, что при всей своей телесной воздушности и легкости пищу она готовила, непременно пережаривая, доводя до "золотистой корочки", до "жара и пыла", жарила, что называется, "в сласть, до черноты". И все соседи были оповещены духом горелого сала или растительного масла об ее очередных кулинарных кульбитах. Страшнее черных антрацитовых беляшей были только коричневые керамические пескари. Казалось, что кухня тонет во взрывах аплодисментов и горелым овациям не будет конца.
- Ну и выхлоп у тя! Ну, Женька, прям ведьмин гараж! - отмахивалась от пожарного духа злая мудрая Граня, прошоферившая всю свою жизнь.
Лупы Граниных очков привязаны резинкой к седому пучку на темени. Дужки она всегда отламывает, объясняя: "Мне они слух что-то труть".
Как земноводное, она сначала брезгливо принюхивается, потом с ненавистью, увеличенной стократ линзами, пристально смотрит.
- Ты как, дура, карася печешь?! Да он у тя аж на огне резвится!
Итак, они зажили с крохой.
Точнее, кроха последовательно обитал в режимных грудничковых яслях, очаговом детском садике, загородном интернате для сложных подростков и прочих тогдашних учреждениях нежного государственного призрения.
Оттуда он приносил прелестные детские тюремные поделки.
Крохотную гильотину для зеленых помоечных мух.
Искусный сачок для крупяных и сахарных мышей.
Большую рогатку для злющих собак и острогу с жестяным навершием для бешеных кошек.
Все с уютно инкрустированной поверхностью - сплошные шашечки, звездочки, крестики и косые рябые засечки...
Замостыркам преувеличенно и заискивающе умилялся весь наш двор.
Насельники будто понимали, что когда-нибудь казнят и их. Так пусть хоть красивыми орудиями.
Их щупали и гладили, как непонятные письма от слепых, выдавленные и наколотые диковинной татуировкой Брайля.
Добрые соседи подобострастно, почти кланяясь, отдавали инструменты юнцу и ставили умелого живодера мне в пример. Ведь я не мог ничего такого толкового вырезать, выпилить и, тем более, выжечь. Пустобреха Тобика, нашего юного кобелька, и старую облезлую Муську на всякий случай заманивали чем-то вкусненьким домой.
Но хозяин Тобика, мой дедушка, через некоторое время горько сокрушался о судьбе пары возлюбленных им дивных особей рыбок-телескопов. Их безглазыми, поруганными телами с вырезанными чем-то очень острым звездами на боках потрясала Гранька над ссутулившейся от страха кошкой. Хотя язычница Муська уж точно не могла подвергнуть их столь жестокому ритуальному умерщвлению.
Дело Бейлиса замяли. Ведь никто никого не поймал за окровавленную руку. Ведь так?
И первая оторопь спустилась в тот ласковый вечер на наш дворик.
Вообще-то надо признать, что если бы не он, то мой эдипальный анамнез был бы осложнен куда в более значительной степени.
За свои короткие набеги на выходные к маме Жене он многому успевал меня научить.
Мы ведь тогда общались. И эта дружба вызывала жгучую ревность у моих родителей.
Но история совсем не об этом.
Она, в основном, о простой кулинарии пережаренной праздничной еды и несложном покрое тщательно оберегаемой вульгарной одежды, о простых приемах прямодушного ухаживания и еще более очевидных способах любви и страсти.
Дело в том, что лестница в семиметровое Женино гнездовье на втором этаже завершалась совсем маленькой, словно насест, верандой, лихо сбитой из тонких досок внахлест, и я много чего узнал и услышал, припадая к щелям этого жалкого убежища, куда была всунута офицерская кровать, то ухом, то оком, то носом.
Торцевая стенка, вся в сучках и задоринках, выходила на крышу невысокого сарая.
Подняться на сарай совсем не составляло труда.
И вот об этом-то и пойдет дальше речь.
Легко представить затхлое вечернее желе воздуха, заполняющее всю каморку. Затхлое потому, что там справляют веселую малую нужду в пустое ведро из жести самой подходящей отзывчивой пробы. Не унимая тихое неразборчивое пение или просто мурлыканье.
Мне видны были только мягкие плечи женщины, вэобразный вырез легкого прекрасного платья, голова в бигуди под газовой косынкой и выбившиеся светлые прядки.
Мне слышно, как скрябает нож по сковороде, отдирая нагоревшие торосы еды. Что же там? Макароны? Гречневая каша? Картошка? Лапша?
Мне совершенно безразлично выражение ее лица при этом, я не желаю это видеть.
Я никогда не подозревал ее в обжорстве, неопрятности, скопидомстве и прочих мелких бытовых грехах. Я вообще воспринимал ее как чистый образ какой-то телесной щедрости. Образ, которому соприродно лишь легкое и здоровое безупречное бытие. Все темное простиралось где-то там, за границами моего зрения и, следовательно, разумения.
С тазом, полным разнокалиберной, посрамленной посуды, наваленной звенящей грудой после ночной пирушки, Женя шествует через весь двор.
Будто она несет дары, чтобы совершить жертвоприношение.
Она прелестна, потому что не знает, что на нее смотрят.
Как она делила вольер крохотной комнатки, когда на выходные и праздники туда подселенцем заявлялся подлец-отпрыск, маленький саблезубый хищник, научивший меня этому сладкому детскому вуайеризму через тонкий лучик сквозь каверзу сучка? Это совершенно непонятно.
Он громким шепотом, улыбаясь, осклабив ровные рекламные резцы, повествовал, глядя мимо меня, как они там "все" спали на одной койке по-походному.
Кто "все"?
Как "по-походному"?
Это когда он сам - у стенки носом в коврик, чтоб не глядел, мамка в середке и гнусный, весь покрытый волосней хахаль-ухажер третьим, с края, чтоб свободно покурить или по нужде среди ночи. Офицер, понимаешь ли! Спальное место на веранде в теплую пору года обычно бывало тоже занято. Подругой или кем-то там еще.
"Остонадоели суки мне своими трахами долбаными!"- жаловался он, сверкая звериными глазами.
Но больше всего мне нравилось, когда Евгения просто одиноко стояла, заняв большую часть моего зрительного поля, ограниченного сучком. Почти не шевелясь в дряблом вечереющем свете. Как изумительное видение, равное робкому свету, который ее пестовал.
Она будто левитировала посредством его слабеющей силы, почти просвечивая.
Я видел что-то сквозь нее. Будто она была изношена, но не как носильная вещь, а как сезон, время года, как ритуал, повторяемые бессчетное количество раз, и поэтому уже светла на просвет.
Будто я сумел спуститься по течению ее смутной и одновременно прозрачной незатейливой жизни. Ничего там не обнаружив, так как не свидетельствовал ничему.