Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 92 из 97

– Смог! – крикнул я Клаудии. – Видишь вот это? Это облако смога!

Но она уже не слушала меня – ее вниманием завладела стайка птиц, летящая в небе.

Я же, свесив голову над парапетом, впервые в жизни смотрел со стороны на то облако, которое ежечасно окутывало меня, в котором я жил и которое жило во мне; и, глядя на него, я знал, что из всего окружавшего меня многообразного мира только оно одно имеет для меня значение.

Вечером я повел Клаудию поужинать в бар "Урбано Раттаци", так как, кроме ресторанчиков, где обеды отпускались по твердым ценам, я не знал никаких заведений и боялся попасть в такой ресторан, где пришлось бы оставить все деньги. Стоило мне прийти в бар "Урбано Раттаци" с такой женщиной, как Клаудия, как там все изменилось: все тирольские куртки разом засуетились, нам отвели хороший столик, к которому со всех концов зала устремились тележечки с шоколадками, сигаретами и прочей мелочью. Я старался держаться с непринужденностью опытного кавалера, но меня ни на минуту не оставляла мысль о том, что все давно уже узнали жильца, снимающего комнатку с окном во двор, и посетителя, который всегда наспех съедает свое блюдо за стойкой. Из-за этих мыслей я стал неловким, то и дело говорил глупости и очень скоро вывел Клаудию из себя. Мы начали ссориться, и довольно бурно; наши голоса тонули в общем шуме, наполнявшем бар, на нас были обращены глаза не только официантов, готовых повиноваться каждому знаку Клаудии, но и многих посетителей бара, которых очень интриговало, почему такая красивая, элегантная и властная женщина сидит в компании столь незначительного субъекта. Приглядевшись, я заметил, что окружающие отлично слышат каждую фразу, тем более что Клаудия, которой вся эта публика была более чем безразлична, вовсе не желала маскировать нашу ссору. Мне казалось, что все только того и ждут, чтобы Клаудия, окончательно рассердившись, встала и ушла, бросив меня одного, чтобы я снова стал тем безвестным, незначительным человеком, каким был всегда, человеком, который если и привлекает к себе внимание, то не больше, чем пятно сырости на стене.

Однако, как всегда у нас бывало в таких случаях, за ссорой последовало нежное примирение. Это произошло в конце ужина, и Клаудия, зная, что я живу где-то поблизости, вдруг сказала:

– Я зайду к тебе.

Откровенно говоря, я зазвал Клаудию в "Урбано Раттаци" только потому, что этот бар был единственным известным мне заведением такого рода, а вовсе не потому, что он находился в моем доме. Больше того, у меня сжималось сердце при одной мысли о том, что, заглянув в подворотню, она сразу составит себе представление о доме, в котором я живу, и уповал только на ее рассеянность.

И вот она хочет подняться ко мне. Чтобы показать ей всю нелепость этой затеи, я принялся описывать в самых мрачных красках грязь и убожество моего жилища. Но, поднимаясь по лестнице и проходя по балкону, она отмечала одни только достоинства старинной и вовсе не отталкивающей на ее взгляд, архитектуры здания и ту разумность, с какой, планировались старые квартиры.

– Что ты мне наговорил? – воскликнула она, когда мы вошли в комнату. – Превосходная комната! Что тебе еще надо?

Раньше чем помочь ей снять пальто, я подошел к умывальнику, потому что, входя, как всегда, перепачкал руки. А вот она – нет. Ее руки летали, словно пушинки, между пыльной мебелью, по-прежнему оставаясь чистыми.

Скоро мою комнату наводнили необычные предметы – шляпка с вуалеткой, горжетка, бархатное платье, нижняя юбка из блестящего шелка, атласные туфельки, шелковые чулки – и каждый из этих предметов я старался сразу же повесить в шкаф или положить в ящик комода, иначе, как мне казалось, их немедленно покрыл бы налет копоти.

И вот уже белая фигурка Клаудии лежит на кровати, на той самой кровати, по которой достаточно хлопнуть рукой, чтобы комнату наполнило облако пыли. Она протянула руку к этажерке, стоявшей рядом, взяла книгу…

– Осторожно, она пыльная!





Но она уже открыла ее, полистала немного и небрежно выронила из рук. Я смотрел на ее грудь, еще совсем юную, на розовые упругие соски и терзался мыслью, что на них уже осыпалась пыль, покрывавшая страницы книги. Протянув руки, я коснулся этих упругих холмиков движением, которое можно было принять за ласку, но которое в действительности было вызвано желанием стереть ту незаметную глазу пыль, что успела слететь с бумаги.

Нет, ее кожа была бархатистой, свежей, чистой. Но я видел, как в конусе света, падавшего от лампы, танцуют мельчайшие пылинки, которые, оседая, конечно же попадают на Клаудию. И я бросился на нее и сжал в объятиях, движимый главным образом желанием закрыть ее, защитить, спасти от пыли, принять всю эту пыль на себя.

После того как она уехала, немного разочарованная – мое общество наскучило ей, несмотря на то, что она по-прежнему упорно приписывала своим ближним блеск, который на самом деле был только отражением ее собственного блеска, – я с удвоенным рвением взялся за редакционную работу, отчасти потому, что из-за приезда Клаудии мне пришлось порядком запустить дела и нужно было наверстывать упущенное, готовя очередной номер журнала, отчасти чтобы не думать о ней, а отчасти и потому, что вопросы, освещаемые на страницах журнала "Проблемы очистки воздуха", стали для меня теперь вовсе не такими далекими и неинтересными, как раньше.

У меня еще не было передовицы, но на этот раз инженер Корда не оставил мне никаких инструкций.

– Попробуйте сами. Прошу вас! – сказал он.

Я принялся писать обычную зажигательную тираду, но мало-помалу, слово за словом я увлекся описанием облака смога, тяжело плывущего по городским крышам, такого, каким я увидел его недавно. Я описывал жизнь, окутанную этим облаком, фасады старых домов, где каждый выступ, каждая ниша покрывалась густым черным налетом, и фасады новых, современных зданий, гладкие, одноцветные прямоугольники, которые постепенно приобретают серый оттенок, словно белые воротнички конторских служащих, проработавших полдня среди пыльных бумаг. Я писал о том, что пока еще есть и, может быть, всегда будут люди, живущие за пределами облака смога. Такой человек может пройти через это облако, даже на некоторое время задержаться в самой его середине, и ни единая струйка дыма, ни единая крупинка угля не коснется его лица, не нарушит особого ритма его жизни, не испортит его красоты – красоты существа другого мира; но важно не то, что находится за пределами облака смога, а лишь то, что ютится в нем самом, в его недрах. Только погрузившись в самое сердце облака, только вдыхая по утрам мглистый воздух наших городов (надвигающаяся зима уже заволакивала утренние улицы непроницаемой ватой тумана), только в этом случае можно до конца постичь правду и, может быть, обрести освобождение. Это было не что иное, как спор с Клаудией, я тотчас понял это и тут же разорвал статью, даже не показав ее Авандеро.

Доктора Авандеро я до сих пор не мог понять как следует. В понедельник утром я, как всегда, придя на работу, увидел там своего коллегу, но в каком виде? Загоревшего! Да, вместо знакомого лица, напоминавшего цветом отварную рыбу, перед моими глазами была красно-бурая физиономия со следами ожогов на лбу и скулах.

– Что это с тобой случилось? – спросил я. (С недавнего времени мы перешли с ним на "ты".)

– Ходил на лыжах. По первому снегу. Снег великолепный, сухой, сыпучий. Едем вместе в воскресенье?

С этого дня Авандеро избрал меня наперсником, которому поверял свою страсть к лыжам. Я не оговорился, именно наперсником, потому что в его разговорах со мной о лыжах звучало нечто большее, чем простое пристрастие к филигранной технике и ювелирной точности движений, ко всем этим креплениям и мазям, к пейзажу, превращенному в чистую белую страницу: это был спор, который он, безупречный, старательный чиновник, втайне вел со своей службой, спор, проявлявшийся в снисходительных смешках и ехидных замечаниях.

– Вот где истинная "очистка воздуха". А весь смог я оставляю вам! – говорил он и тотчас же спохватывался: – Я, конечно, шучу…