Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 2 из 19



Петя с удивлением замечал, что к этой смерти, которую все называли "трагедия", имело какое-то отношение правительство, святейший синод, полиция, жандармский корпус. В эти дни если Петя встречал на улице архиерейскую карету с монахом возле кучера на козлах или трескучие щегольские дрожки полицмейстера, то он был уверен, что и архиерей и полицмейстер едут куда-то по срочному делу, связанному со смертью Толстого.

Никогда еще Петя не видел своего отца в таком не то чтобы возбужденном, а в каком-то возвышенно-одухотворенном состоянии, как в эти дни. Его обычно доброе, простодушное лицо вдруг стало строгим, помолодевшим. Волосы над высоким лепным лбом были закинуты как-то по-студенчески. И только в старых, покрасневших глазах, полных слез, под стеклами пенсне отражалось такое глубокое горе, что у Пети невольно сжималось от жалости сердце. Василий Петрович вошел и положил на письменный стол две стопки ученических тетрадок, крепко перевязанных шпагатом. Прежде чем переодеться в домашний пиджачок, он вынул из заднего кармана сюртука с потертыми шелковыми лацканами носовой платок и долго обтирал мокрые от дождя лицо и бороду. Потом решительно тряхнул головой:

- Ну, мальчики, мыть руки и обедать!

Петя глубоко чувствовал душевное состояние отца, он понимал, что Василий Петрович как-то особенно мучительно переживает смерть Толстого, что для него Толстой не только обожаемый писатель, но нечто гораздо большее чуть ли не нравственный центр жизни, - но только не мог объяснить это словами.

Настроение отца всегда легко передавалось мальчику, и теперь Петя был весь охвачен сильным душевным беспокойством. Он притих и не спускал с отца блестящих вопросительных глаз.

Павлик же, которому недавно исполнилось восемь лет я он уже был гимназистом, ничего этого не знал и не замечал, исключительно занятый первыми впечатлениями гимназии, интересами своего приготовительного класса.

- А у нас сегодня на уроке чистописания была обструкция! - сказал он, с видимым наслаждением выговаривая это слово. - "Шкелет" несправедливо удалил из класса одного мальчика - Кольку Шапошникова, - и мы все незаметно мычали с закрытыми ртами до тех пор, пока "Шкелет" так стукнул кулаком по кафедре, что чернильница подпрыгнула аж на два аршина вверх.

- Перестань, как не стыдно... - сказал отец, страдальчески морщась, и вдруг гневно вспыхнул: - Бессердечные мальчишки, драть вас надо! Как вы смеете издеваться над несчастным, больным педагогом, которому, может быть, и жить-то осталось... Откуда... откуда у вас у всех такое зверство?.. - И, вероятно продолжая отвечать на мысли, которые мучили его все эти дни, прибавил: - Поймите же, что мир не может держаться на ненависти! Это противоречит христианству... наконец, здравому смыслу. И это в те дни, когда опускают в могилу, может быть, последнего настоящего христианина на земле...

Глаза отца покраснели еще больше, он вдруг улыбнулся слабой, просительной улыбкой и, взяв за плечи мальчиков, поочередно заглянул им в лицо:

- Обещайте мне, что вы никогда не будете мучить своих ближних!

- Я не мучил, - смущенно сказал Петя.

А у Павлика жалобно сморщилось лицо, и он прижался своей остриженной под нуль головой к отцовскому сюртуку, от которого пахло утюгом и немножко нафталином.

- Папочка, я больше никогда не буду... Мы не подумали, - сказал он, вытирая кулаками глаза, и всхлипнул.

2. "ШКЕЛЕТ"

- Нет, как хотите, а это ужасно! - сказала за обедом тетя. Она положила разливательную ложку и схватилась пальцами за виски. - Можно относиться к Толстому как угодно, лично я его признаю только как величайшего художника, а все эти его непротивления и: вегетарианства - вздор, но то, что делает русское правительство, - стыд и срам. Позор перед всем миром! Такой же позор, как Порт-Артур, как Цусима, как Девятое января.

- Я прошу вас... - испуганно сказал отец.

- Нет уж, пожалуйста, вы меня не просите... Бездарный царь, бездарные министры! Мне стыдно, что я русская!

- Я прошу вас! - закричал отец и выставил вперед дрожащую бороду. Никто не смеет касаться священной особы государя императора... И я не позволю... особенно при детях...

- Извините, больше не буду, - быстро сказала тетя.

- И прекратим этот разговор.



- Мне только удивительно, как вы с вашим умом и сердцем и с вашей любовью к Толстому можете всерьез называть священной особой человека, который покрыл Россию виселицами и который...

- Умоляю Христом-богом, - простонал отец, - не будем касаться политики! У вас поразительная способность с любой темы непременно съезжать на политику. Неужели нельзя поговорить о чем-нибудь другом, без политики?

- Ах, Василий Петрович, как вы до сих пор не поняли, что в нашей жизни все - политика! Государство - политика! Церковь - политика! Школа политика! Толстой - политика!

- Вы не смеете так говорить...

- Нет, смею!

- Это кощунство! Толстой - не политика.

- Именно политика!

И долго потом, приготовляя в своей комнате уроки, Петя и Павлик слышали за дверью возбужденные голоса отца и тети, перебивающих друг друга:

- "Хозяин и работник", "Исповедь", "Воскресение"...

- "Война и мир", Платон Каратаев...

- Платон Каратаев - тоже политика...

- "Анна Каренина", Кити, Левин...

- Левин спорил с братом о коммунизме...

- Андрей Болконский, Пьер...

- Декабристы...

- Хаджи-Мурат...

- Николай Палкин...

- Я вас прошу! Рядом дети...

Павлик и Петя тихо сидели за письменным столом отца возле бронзовой керосиновой лампы с зеленым стеклянным абажуром. Павлик уже кончил учить уроки и теперь приводил в порядок свои новенькие письменные принадлежности, которыми все еще продолжал гордиться. Он наклеивал на пенал переводную картинку, терпеливо скатывая пальцем слои мокрой бумаги, под которыми уже начинал мутно просвечивать разноцветный букет с голубыми лентами. Он слышал голоса в столовой, но не обращал на них внимания, так как все его душевные силы были сосредоточены на том событии, которое произошло сегодня в классе на уроке чистописания. Эта "обструкция", казавшаяся ему сначала такой лихой и веселой, теперь вдруг представилась совсем по-другому.