Страница 11 из 23
- Мы вечерком придем, - сказал Лешка. - Вы только нам соломки натаскайте. Как стемнеет, мы придем.
- Ну, я буду в ожидании, - сказала старуха и протянула Лешке руку. Ребята вы больно участливые.
- До свиданья, - сказал я.
- Спасибо, баушк, - заключил Лешка.
- Да не зови ты меня баушкой, - вдруг встрепенулась старуха. - Какая я баушка, я хозяйка, а не баушка. Это я неприбранная, утрешняя, вот тебе и мнится все баушка. Я еще хоть куда!
Она улыбнулась тихо и несмело.
- Вы зовите меня теткой Груней, - сказала она, вдруг повеселев. - Ну, а вас как?
Мы назвались ей поочередно, и она сказала:
- Очень приятно...
Еще раз простившись, мы ушли. Несколько минут мы шли молча, а когда сбежали к мостику, протопали по нему на штабную сторону и пошли потише, я сказал:
- До свиданья, баушк. Спасибо, баушк. Уж вы как-нибудь, баушк! Верно, баушк! Мы, баушк, да вы, баушк.
Лешка схватился руками за живот, остановившись у края дороги, согнулся в три погибели.
- Сдохну! - закричал он. - Сейчас лопну! Ой, перестань!
- Что с вами, баушк? - сказал я.
- Замолчи! - орал Лешка. - Умру! Я, говорит, еще хоть куда!
- Я вас не понимаю, баушк.
- Перестань! - застонал Лешка. - Ведь я подольститься хотел, повежливей чтоб выходило, понял, нет?
- Понял, баушк.
- Ой! - И Лешка снова схватился за живот.
Наконец, отдышавшись, мы пошли с ним дальше.
- Устроились все же, - сказал Лешка. - Теперь в тепле будем, а это, брат, великая вещь. Возьмем Сережу, Степан Михалыча и Тележку, напишем на доме: второе отделение второго взвода, - и ура.
Я сказал:
- Надо бы Геворкяна к нам и еще казаха.
- Ага, - сказал Лешка, - обязательно. И Фролова бы хорошо, и хворого этого, как его, забыл фамилию...
- Киселев, - сказал я.
- Во-во. Его, - сказал Лешка. - И еврея этого, что баб любит, хороший мужик, и пожарника, конечно, Хомяка.
- Давай, давай, - сказал я, - будем жить в одном доме тыща человек.
- А хорошо бы, - засмеялся Лешка. - Я согласен. Гляди-ка!
Он показал пальцем в проулок. Там стояла замурзанная деревенская лошадка ростом с небольшого ослика, а за ней, на земле, лежала телега, груженная бревнами. Телега лежала на боку, и, видно, бревна были увязаны ладно, по-хозяйски, потому что они не рассыпались, а только съехали набок и своею тяжестью перевернули телегу. Простоволосая девчонка в клочковатом полушубке пыталась поставить телегу на колеса. Она кричала на лошадь свирепым мужичьим голосом:
- Р-разом! Давай! Ну, господа бога, давай же!
Лошадь корячилась задними ногами, тужилась, отставляя репицу, девочка налегала ключицей, а телега, конечно, оставалась на месте. Я пошел в проулок к этой девчонке, и Лешка пошел за мной. Мы подошли поближе. Девочка разогнулась, обернулась к нам лицом, и тут у меня похолодело в груди. Передо мной в стареньком рваном полушубке стояла васнецовская Аленушка. В руках ее был кнут, и она тяжело дышала, платочек висел на шее, держась одним концом. Так вот она какая стала, когда подросла! Мастер, написавший ее у ручья, наверно, не знал ее дальнейшей судьбы, вот почему так задумался он вместе с нею тогда. Теперь Аленушка уже заневестилась, ей можно было дать на вид лет шестнадцать, и как же была она красива, передать нельзя! Увидев нас, она перевела дыхание, поправила платочек и сказала хрипловато и дерзко:
- Давай, помогай, кавалеры!
Мы поставили ее телегу на колеса. Когда ставили, я видел рядом со своей Аленушкину руку, озябшую и красную и такую удивительно маленькую. Мы все кричали на бедную коняшку, и Аленушка кричала что-то дикое и устрашающее.
Потом она поправила волосы и сказала:
- Ай да мужики! Что значит мужики-то... Плохо бабам без мужиков!
Лешка сказал строго:
- Тебе сколько лет?
Она удивилась.
- А тебе на кой?
- Больно ругаться здорова. Не дело.
Она отвернулась и сказала, уставившись в забор:
- Это я без души и мысли. От тягости. А тебе не нравится - вали отсюдова.
Я сказал:
- Как вас зовут?
Она обернулась и посмотрела недоверчиво.
- Дуня. Табариновы мы.
Я протянул ей руку, и она тотчас, улыбаясь, протянула мне свою озябшую, маленькую ручку.
Я сказал:
- Мы теперь у тети Груни будем жить.
- За речкой?
- Да.
- Там тише...
- Вот и хорошо.
- Кто как любит...
- Верно.
- Ну что ж. Спасибо.
Она взялась за вожжи.
- Не стоит, что вы. Увидимся?
Она снова посмотрела удивленно.
- А у вас есть желание?
- Есть.
Она ответила:
- Было бы желание, а там, бог даст, увидимся...
Она задергала вожжами, закричала на лошадь, быстро глянула на меня из-под шелковых, небывалых ресниц и пошла за лошадью, пошла такая маленькая и такая гордая и сама по себе. Только она уже не ругалась больше, нет, она только помахивала своим умилительным кнутиком. А я остался и не мог двинуться с места, а рядом со мной стоял Лешка, и, наверно, у меня был не совсем обычный вид, потому что Лешка вдруг толкнул меня и окликнул испуганно:
- Ну? Ты что? Окаменел, что ли?
12
Как только мы с Лешкой пришли, товарищ Бурин, наш командир, собрал нас всех, построил и сказал:
- Наступает зима. Вот. Чего же ожидать? Безусловно холода. Переходим, значит, на зимнее положение. Уже договорились: спать будем в домах. Теперь новые распоряжения: побудка устанавливается в четыре утра. Перекуры - это бич. Сокращаем перекуры с десяти минут ежечасно до пяти. Обед - час. Много. Полчаса. Из этого приказа мы видим о том, что рабочий день выигрывает сами считайте насколько. Чем вызывается? Последним напряжением. Прет, бандюга. Так что надеюсь на вас.
Он кончил свою речь и ушел, поблескивая железными очками. А мы разошлись и снова стали грызть нашу землю. Буринский приказ иссушал душу. Не потому, что он ухудшал нашу жизнь, а потому, что было ясно: это не его приказ, не он это выдумал, чтоб нам меньше спать, этот приказ - результат обстановки на фронте, этот приказ идет сверху, а если там так приказывают, значит, дело наше плоховато, значит, пока еще ничего нет хорошего после трех месяцев войны.
Горько это было, сказать нельзя как. Оторванные от мира, от близких, без газет, замерзшие, плохо оснащенные и безоружные, мы готовы были работать, работать, работать - только бы увидеть в глазах командира светлый отблеск успеха, услышать в его голосе торжествующий отзвук первых побед.
Небо было серое, цвета солдатских шинелей. Ветер усилился, и скоро пошел дождь, осенний, крупный, седой от горя дождь. Над трассой висело молчание. Лопаты шли туго, темп работы упал. За этой завесой дождя, снега и туч послышался одинокий саднящий звук. Над нами пролетал фриц. Все подняли головы к небу. Звук ушел по направлению к Москве. В перекур мы развели костер. Голая ольха, стоящая на берегу реки, ломалась легко, как сахар, и шла в огонь. Она горела ярко и красиво, почти не давая тепла. Я стоял близко у костра, и, когда отошел, - мой ватник тлел в двух местах. Я прибил огонь ладонью.
- Хоть бы по винтовке дали, в случае чего, - сказал Лешка.
- Да, лопата не стрелит, - поддержал его Горшков, беззубый плотник с "Борца".
Вот, вот. Это было то самое, что давно уже глодало наши души. Сережа Любомиров остервенело ударил по комку глины, навалившейся ему на сапог.
- Ах, черт его раздери, - он весь затрясся и стал растирать себе шею. Это-то и терзает. Драться же хочется, драться! Разгромить его в порошок, в пыль, в тлен и прах, чтобы кончить раз и навсегда. А где оружие? Я вас спрашиваю, где оружие, ну?
- У армии есть оружие, - сказал Степан Михалыч. - Не робь, Серега!
- Да я тоже хочу, пойми ты! Я что, рыжий, да?! - Сережа кричал как безумный. Ой поднял лопату над собой и, не в силах сдержаться, вымахнул на гребень. Он потрясал лопатой. - Вот она, - кричал он, срываясь и захлебываясь. - Вот она, лопатка, старый друг! И все! А что еще? Когти, да? Зубы, да? Мало этого, мало!