Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 9 из 25

Глава вторая

Третий день сидит Тит Гулевич в камере уездной тюрьмы. За это время его вызывали на допрос лишь один раз.

Молодой прыщавый следователь с набриолиненой причёской, отдающей жирным блеском, что тот отвал чернозёма на десятинах вдоль Волчихи, сонно смотрел на арестанта, задавал вопросы, позёвывая, не скрывая своего презрения к арестанту.

– Та-а-ак, – сонно тянул следователь. – Говоришь, не хотел убивать, а убил. Как это понимать?

– Так… это… Ванька добрый.

– А зачем тогда убил, если Ванька добрый?

– Он… это… контуженый, Ванька-то. С войны пришёл таким. Когда приступы… это… у него, он, это… звереет. Вот.

– Ну, и… – сонно спрашивал следователь. – Зачем же героя войны камнем по голове?

– В тот раз он кол схватил, на меня пошёл, убить хотел. А я это… камень. Под руку попал. Случайно. Вот. Оборонялся я. А он, Ванька-то, озверел. Он контуженый. А я не хотел. Он добрый.

Тит твёрдо стоял на своём, говорил только так, как учил полицейский урядник, который арестовал его в Горевке.

– Ну-ну, это мы проверим, это мы узнаем. Истина… она… истина, – глубокомысленно изрёк следователь, отправляя Тита обратно в камеру.

Титу от котомки и её содержимого осталась только сама котомка. Всё остальное, включая исподнее бельё, куда-то исчезли, растворились среди многочисленных обитателей камеры. Парень сразу вроде как кинулся искать свои пожитки, но его осадил немолодой уже, бородатый, щербатый мужик.

– Сядь, паря, и не рыпайся. Здесь нет твоего, нет моего, здесь всё – наше. И мы все уже никто. Мы уже не люди, не человеки. Арестанты мы…

– Так… это… – не смог сразу согласиться с такой несправедливостью Тит. – Так нельзя-то чужое брать, грех это, тяжкий грех.

– Не заставляй, чтобы тебя, дурака, тумаками учили втёмную.

Поверил. Смирился. Пришлось смириться, хотя душа противилась. Наука, преподанная отцом, не прошла даром.

Какое же было удивление Тита, когда на исходе шестого дня в камеру кинули Петрю! Тит не мог ошибиться: это был тот самый Петря!

Новичок был в чистом, отутюженном френче, чёрные галифе заправлены в хромовые, слегка припыленные сапоги. Короткая аккуратная причёска топорщилась ёжиком. Тёмные, чуть-чуть прищуренные глаза смотрели по-хозяйски строго и выжидательно.

– Петря! – пронеслось шёпотом по камере. – Сам Петря!

Несколько мужиков, что сидели на нарах у окна, тут же вскочили, поправили тряпки на нарах, услужливо предложили место новому сидельцу. Остальные арестанты встали, непроизвольно выстроились вдоль стен, как при появлении в камере тюремного начальства.





Тит тоже встал, вжался в стенку, наблюдал, затаив дыхание. Он был уверен, что Петря его не видел в лицо ни там, на мельнице, и уж тем более – на меже у тока Прибыльского. И, тем не менее, что-то застучало сердечко, заволновался вдруг Тит Гулевич. Но волнение то было с привкусом злорадства: знать, и таким людям, как Петря не заказан путь до тюрьмы. И тут же огнём обожгла догадка: посадили этого разбойника быстрее всего за пожар на току Прибыльского. Из-за него, из-за Тита Гулевича сел в тюрьму Петря – главарь и предводитель местных бандитов. А то, что это предводитель местных бандитов – Тит уже знал. Об этом человеки только и говорили обитатели камеры. И всякий раз Петря представал в глазах очередного рассказчика этаким героем, самым справедливым и правильным мужиком в уезде. Да что в уезде?! Во всей губернии! К нему частенько обращались те, кто не мог найти правду ни в полиции, ни у волостного старшины. Тогда шли к Петре. Ну-ну! Блажен, кто верует. Тит уже знает, что и кого собой представляет этот горе-защитник.

Вблизи он оказался ровесником Тита, или чуть старше – лет двадцати пяти-двадцати шести. Хотя ростом выше будет. Крепкая шея, длинные жилистые руки, широкие плечи и говорили о его силе. Продолговатое, чисто выбритое с тонкими чертами лицо, оставалось спокойным, лучилось улыбкой. Однако Тит уже знал, что за кажущим благодушием, добротой и благородством скрывается довольно жёсткий, если не жестокий человек, готовый идти к своей цели, не считаясь ни с чем и ни с кем.

Это он, Петря, со своими разбойниками порушили его, Тита, мечту: уничтожили мельницу. Может, и правильно, что этого главаря посадили в тюрьму? Где же было его благородство, когда он рушил и сжигал мельницу? Значит, это просто бандит безо всяких оговорок. Лихоимец.

Что мог сделать сам Тит этому холёному предводителю разбойников? Да ничего! Даже не знает, где живёт, где появляется эта тёмная личность. Он отомстил тому, кто науськал, натравил Петрю на его мельницу, оплатил его разбойничьи делишки. Скорее всего, сам барин Прибыльский постарался, чтобы Петря оказался на нарах в тюремной камере. Выходит, Господь справедлив, воздав по заслугам каждому.

Вспомнил вдруг сцену на току. И он, Тит, на меже в бурьяне…

Если это так, то доволен ли сам Тит возмездием? Трудно сказать. С одной стороны, вроде как и в расчёте: у него сгорела мельница, у барина – овины, конюшня, другие постройки. Но мельницу этим возмездием заново не построишь. Исчезла, сгорела мечта, что держала не одно поколение Гулевичей. И всё благодаря Прибыльскому и вот этому прощелыге.

Всё это промелькнуло в сознании Тита. Найти что-то хорошее в облике новичка он уже не пытался, однажды определив его в разряд ничтожных, вредных людей. Поэтому не стал больше поддаваться общему порыву, а снова вернулся на своё место у стенки.

В камере воцарилась та же атмосфера, что и была до появления Петри. Кто-то искался в одежде; несколько мужиков продолжили играть в карты; четверо, видно, из заводских, сидели отдельной группкой, что-то оживлённо обсуждали. Вокруг Петри шушукались двое наголо бритых арестантов, лебезили.

Клонило ко сну. Однако стоило подумать о своём теперешнем месте, об оставленном хозяйстве, о маме, сестричке, Аннушке, о сожжённой мельнице, как тут же сон улетучивался. На смену ему приходило странное чувство неудовлетворения, горечи, обиды, и ещё чего-то, чему Тит не мог дать названия. Но эти чувства угнетали, не давали подняться голове, прижимали к грязному, заплёванному полу тюремной камеры.

К Титу подсел всё тот же бородатый, щербатый мужик, принялся штопать своё рваньё невесть где добытыми иголкой с ниткой. Заскорузлые, толстые пальцы держали иголку неуверенно, она то и дело выскальзывала из рук, мужик тихонько матерился, но всё также продолжать тыкать ею в одёжку. Наконец, ему это надоело, он отложил шитьё в сторону, обратился к Титу:

– Плохо дело: не чуют пальцы иголку-то. Больно тонка, чертовка. Этим рукам привычней плуг, коса, цеп, а не такие тонкие инструменты, как иголка.

Тит не ответил, лишь пожал плечами.

– Говоришь, из Горевки ты?

– Ага.

– Ну, и много у вас мужиков вышло из общины? – поинтересовался сосед. – У нас в Никитихе народишко боится, не спешит особо. Со мной человек пять будет, которые в хозяева пошли. А в Горевке как?

– Семей десять наберётся, – Титу не хотелось разговаривать. Ответил, лишь бы отвязаться.

Но щербатый мужик не думал так.

– Эк, в кои-то времена дали земельку в собственность, а тут тюрьма. Пашеничку ещё не убрал, жито не успел свести, спрятать под крышей. Мои молодицы сжали, сложили в суслоны, а меня – в острог, как татя… Кто ж там сейчас управится? Разве ж сынок один сможет без меня? Он же без руки пришёл с фронта, скрутить самокрутку сам не может, не то, чтобы снопы на кошеву закидать да в ригу отвести. Справится? А внучок ещё маленький, несмышлёныш пока. Какая помощь от него? Скорее немощь, чем это… В риге, в риге-то спокойней, надёжней для снопов. Пусть бы дозрели, высохли, дошли бы. Тогда и молоти за милую душу. Но не дают нашему брату развернуться, всё поперёк путя встают. Вот и мне… О-хо-хо-о, – тяжело вздохнул, повернулся к Титу. – Ты читать-писать можешь? – вдруг без перехода спросил соседа.

– Ходил в церковно-приходскую школу четыре зимы в Никодимово. Умею малость. Тебе зачем?