Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 12 из 25

Пары готовить, озимую рожь сеять надо. Тут доброму мужику еле-еле… Хорошо бы Прошка Зеленухин с братом своим меньшим Илюшкой не отвернулись от Гулевичей, остались бы в работниках. Как-никак, а мужики. Притом, работники толковые, не воры и не лодыри. А это по нынешним временам дорогого стоит. И вроде как Прошка неровно дышит при виде Титовой сестры. Пусть бы уж и породнились. Тогда и проблемы многие отпадут.

И-и-эх! Самому бы всё организовать, хозяйствовать.

Только-только вкус к жизни почувствовал, так видишь…

А тут мельницу уничтожили, порушили мечту нескольких поколений Гулевичей. Вот беда так беда. Кто ж в этом виноват? – снова и снова спрашивал себя Тит и вроде находил ответ, но тут же сомневался в нём.

Так сложилось? Злой рок? Судьба?

Однако всё же выходило, что виноват во всех бедах в первую голову Прибыльский Алексей Христофорович, так считал Тит. Он, именно он сжёг мечту, выбил почву из-под ног рода Гулевичей. Петря? Так это исполнитель барской воли: деньгу дали, указали что сделать, вот и сделал. Сам бы он вряд ли. Кто платит, того желания исполняет. Обычный разбойник без царя в голове. У таких людишек нет за душой ничего святого, живут не лучше бесхозной собаки: нашёл кость – съел, и снова рыскает по округе, где бы что украсть, поживиться, натолкать утробу. У другой собаки кость увидит – отберёт.

– Да-а-а, – Тит поднял голову, окинул взглядом камеру. – Да-а-а. Тут тебе, бабушка, и Юрьев день. И управы нет на барина, вот ведь какая штука. И сам обратной дороги не вижу. Встрял, так встря-а-ал.

От тяжёлых мыслей отвлек монотонный говор щербатого мужика из Никитихи:

– Был, был мой старший сынок на войне. А как же. На Руси всегда так: крестьянину земли царь не даёт, изо всех силов его притесняет, куражится над ним, издевается да изгаляется, а вот на защиту России зовёт. И зовёт – то в первую очередь. Вот ведь какая штука. Они, горетные крестьяне, за Русь, за земельку русскую первыми головы свои складывают, а что взамен? А, я тебя спрашиваю? Могилка в землице русской и всё?! Что взамен кроме могилки? – мужик тыкал обкуренный, заскорузлый палец в грудь Петри, будто он – это самый что ни на есть самодержец всея Руси. – При жизни-то что получает крестьянин? Ты ему сейчас дай захлебнуться запахом свежевспаханного собственного надела, дай сердцу крестьянскому затрепетать от умиления на урожай свой, своими руками выращенный, глядя. Дай присесть мужику на краю собственного надела с приятной дрожью в ногах и руках от трудов праведных, дай душе его крестьянской замереть от восторга, от счастья за жизнь распрекрасную на Руси. Вот тогда он с ещё большей яростью порвёт, изничтожит любого ворога, кто на Русь посягнёт. Хотя… хотя и так русский мужик завсегда впереди при защите… того… этого… вот как, – мужчина чуть ли не кидался на собеседника, настолько вошёл в раж. – Чего молчишь? Ну и молчи, коль не знаешь, что сказать. Но вот наконец-то смилостивился царь со своими министрами: дали землю. А что толку?

Однако Петря молчал, лишь с интересом смотрел на соседа, кивал головой. И не понятно было Титу: то ли он соглашался, то ли поощрял рассказчика.

– Не знаешь. Правильно! Откуда тебе знать? – с жаром продолжил щербатый мужик. – Ты, по слухам, больше с ножичком из-под мостка промышлял. Иль в тёмном месте богатым бороды брил без их согласия. Где тебе понять хлебороба и защитника земли русской?

– Не скажи, не скажи, страдалец, – оживился сосед при последних словах собеседника. – Ты же меня не знаешь, а такое говоришь.

– Да о тебе только и разговоры среди сидельцев, – не сдавался мужик. – Что ни рассказ, то прямо герой. А говоришь «не знаю». Знаю, так что… Сыну моему за отстреленную руку на японской войне положили из уездной казны пять рубликов и семьдесят восемь копеек. Вот как. Калека, понял? Он сейчас калека, а не хлебороб. А ты ещё спрашиваешь: «Воевал ли кто из моей семьи с япошками?». Конечно, воевал! Как это война без нас, крестьян, обойтись может? А он, сынок мой, как сейчас за соху иль плуг встанет? Кто скажет? Как вилы-тройчатки возьмёт? Как косой прокос пройдёт? Косу отбить-оттянуть не сумеет. Вот то-то и оно. Искалечило государство сыночка, кинуло в морду пять рубликов, и подыхай, Никита, Иванов сын. Иваном меня зовут, – мужчина по очереди кивнул сначала Петре, потом и Титу. – Иван Наумович Хурсанов, во как меня родители назвали, если что. А сына Никитой мы с супружницей нарекли.





На некоторое время троица замолчала, каждый погрузился в свои мысли или прислушивался к гулу в камере.

Вокруг них товарищи по несчастью разговаривали, чинили одежду, искались, попутно неспешно вели свои нескончаемые арестантские беседы, готовились ко сну.

Тит уже знал историю Ивана Наумовича Хурсанова.

Ещё в позапрошлом году, когда Иван выходил из общины, уездный землемер пообещал мужику отмерить семь десятин хорошего чернозёму и в хорошем месте, почти у дома, вдоль речки Волчихи. Но это при условии, если Хурсанов заплатит ему пятнадцать рубликов за эту услугу поверх того, что Иван оплатил уже в уездную казну целых два рубля и двадцать копеек за работу землемера. Однако готов был Иван Наумович отдать такие деньжищи ещё раз, но, вот беда! Не было у него таких денег. Что были, раздал начальству то в волости, то в уезде, пока за землю хлопотал. Коня, пару волов приобрёл, плуг, бороны. А деньги-то не растут в кармане! Их сначала заработать надо. Вот ведь как!

И так, и этак изворачивался хозяин, а пятнадцать рублей добыть не смог. Но и землемер стоял на своём: уже собрался отмерить Ивану землю на краю болота в пяти верстах от Никитихи. И это в такой дали от деревни?! А что такое болото? Оно и есть болото. Ведь не лягушек да осоку собрался выращивать на своей землице Иван Хурсанов, понимать надо.

Клятвенно пообещал мужик рассчитаться с землемером, побожился, расписался в бумажке, что после уборочной страды отдаст эти злополучные пятнадцать рублей. Сдержал слово, отдал как раз на День Казанской иконы Божьей Матери. Все до копеечки.

Однако землемер, подлая душонка, хотя и землю-то выделил хорошую, грех жаловаться, но бумажку с подписью Ивана не вернул, не порвал и не выбросил, а подал её мировому судье. И приписал ещё в том обращении, что будто бы Иван Наумович Хурсанов брал у него, честного служащего уездного земельного ведомства, денежки в долг целых пятнадцать рубликов, а отдавать не желает. Подтверждением тому является расписка. Во как! И стал периодически наведываться к Ивану в Никитиху, требовать несуществующий долг или взамен на расписку отдать ему на утеху младшую пятнадцатилетнюю дочурку Верку. Мол, прокатит он её вечерком в карете, как барыню, и папка не станет больше быть должным ему, землемеру. Больно уж она понравилась этому прощелыге: молодая, статная, лицом приятная.

Волком взвыл мужик от такой несправедливости и неприкрытой наглости, но ничего поделать не мог: мировой судья встал на сторону вымогателя. Бумажка-то Иваном подписана, собственноручно крестик ставил. А все увещевания на мздоимство и похабство в отношении молоденькой дочурки назвал оговором честного человека, государственного служащего и пригрозил строгим наказанием.

Понял мужик, что правды не добьется, а жить обманутым и униженным душа не позволяла. И земля не в радость, коль таким образом за неё рассчитываться надо – дочерью да ложью. Велика цена, неподъёмная.

Что-то в душе было такое большое и больное, необъяснимое, что дороже земли, что не позволяло вступить в сделку с подлым человеком – землемером. Оно же не позволяло пойти на сделку и с собственной совестью.

В очередной приезд землемера к Хурсановым Иван уже сдержать себя не смог: цепом так отходил наглеца, что выбил тому глаз, и что-то сталось с хребтиной. Вот и оказался Иван Наумович в тюрьме. Ни за что, ни про что, за правду, за истину и справедливость страдает. Всяк норовит обидеть работного, крестьянского мужика на Руси. Где справедливость?

…Ждали команды «до ветру», потом перекличка и отбой. Спать приходилось на полу, подстелив под себя какую-никакую свитку. Охрана на ночь не закрывала снаружи зарешёченные узкие окна у потолка, и в камеру набивалось несметное количество комаров, превращая и без того тяжкий сон арестантов в кошмар.