Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 17 из 82



— Хочу сейчас! — крикнул мальчик.

— Подождешь, — сказал отец, — вот допивай пепси.

— Не хочу, — сказал мальчик, но, неожиданно наклонив стакан, пригубил жидкость и стал равномерно дуть в нее, доводя ее до бурления.

Отец, словно опять под тяжестью очков наклонив голову, стал поверх стекол удивленно следить за действиями сына как за любопытным химическим опытом, от которого можно ждать неожиданных результатов. Не дождался, вспылил:

— Какое может быть равенство между людьми? Человек неповторим! Я мальчиком проходил жесточайшую тренировку по пяти часов в день, когда он падал в обморок от укуса осы!

— Постой! Постой! — завопил Андрей. — При чем тут оса? Кто падал в обморок?

Андрей так давно в Москве, что эту историю явно не слышал.

— Это так… — махнул рукой Юра и, проследив глазами за убегающим сыном, академично продолжил: — Что делать, если жители Свердловска яростно завидуют жителям Тулы за то, что Тула намного ближе к Москве?

— Уже не завидуют, — шутливо поправил его Андрей, — Москву теперь снабжают хуже, чем Тулу и Свердловск. Во всяком случае, не лучше.

— Но допустим, у жителей Свердловска такая безумная зависть к жителям Тулы за то, что они гораздо ближе к Москве. Что может их успокоить, если их грызет такая зависть? Ничего.

Только тот, кто внушит жителям Свердловска, что для них важнее всего не расстояние от Свердловска до Москвы, а расстояние от Свердловска до Марса. Если они в это поверят, они тут же успокоятся. Они поймут, что и Москва, и Свердловск, и Тула в одинаковом положении по отношению к Марсу.

Такую новую ориентацию, ориентацию на высоту, на реальность бесконечности, где только и возможно равенство людей, дает человеку религия.

— А что делать мне, если я не верю в Бога, — неожиданно возразил Андрей, — я его не чувствую.

— Это про бабу можно сказать: я ее не чувствую, — сурово возразил Юра, — про Бога так нельзя говорить. Это всё равно что про мать: я ее не чувствую матерью.

— Да почему же нельзя, — упрямо возразил Андрей, — бывают же матери-мерзавки именно как матери?

— Разумеется, в жизни всё бывает, — согласился Юра, — но об этом могут судить другие люди. Только не сын.

— Но почему же не сын, когда она именно по отношению к нему мерзавка?

— Для сына это табу, — непреклонно возразил Юра, — если у человека мать мерзавка, он вправе чувствовать себя сиротой. Но не больше.

— Что ж, он не имеет права и подумать об этом?

— Подумать, к сожалению, не запретишь, — подумав сам, сказал Юра, это как дыхание. Но сказать не имеешь права. Табу. Мир, где сын поднял руку на мать, хоть словом, хоть делом, такой мир обречен на сифилис распада. Учти, что атеистическая деловитость Запада держится на огромной инерции религиозного воспитания в прошлом…

Но судя по всему, Андрей не собирался это учитывать.

— Я не верю в Бога, — упрямо повторил Андрей, — что же, я и сказать об этом не могу?

— Почему же не можешь? — удивился Юра и поднял голову. — Ты только об этом и говоришь. Но почему так победно? Я что-то не улавливаю грандиозных, мучительных усилий твоего ума, которые привели тебя к этой мысли. А между прочим, в некоторых, лучших своих картинах ты стихийно приближаешься к Богу.

Похвала Юры для Андрея многого стоила.



— Да? — неожиданно потеплевшим голосом спросил Андрей. — Я сам что-то такое иногда ощущаю, но не пойму, откуда оно. А как тебе мои «Обнаженные», которых я привез на выставку?

Андрей Таркилов, хотя имел уже достаточно большое всероссийское и даже европейское имя, любил выставляться на родине. Тут были свои комплексы.

— Никак, — ответил Юра.

— Как так? — растерялся Андрей.

— Плохо, — окончательно добил его Юра и, опустив голову, как бы согбенный его неудачей, посмотрел на него поверх очков, — нет чувственной теплоты. Нет зазора для надежды. Твои обнаженные это терки. Но ты хорошо писал «Обнаженных» раньше, когда жена уже кончилась, а любовница еще не началась, по-видимому…

Андрей на глазах помрачнел. На щеке у него выступил желвак.

— А я и хотел изобразить их терками, если ты так это понимаешь, процедил он сквозь зубы.

— Терки, терки, — безжалостно повторил Юра, — приземистые российские терки и тонконогие европейские терки. Чтобы воспринимать их, надо быть напильником, а я человек… Вообще-то стервы бывают безумно циничны. На нашей улице умерла молодая женщина. Я пришел на панихиду, попрощался с покойной, вышел на улицу. Стою курю. Вдруг подходит ко мне одна знакомая. Она тоже только что была у гроба. Полыхает. Говорит мне о покойной: «На ней такая славная кофточка. Как жаль, что у меня нет такой!» А я ей: «У тебя и такого гроба нет». Не обиделась. Только тряхнула хорошенькой головкой: «Ты у нас всегда был чокнутый!» Но ведь не это хотел сказать ты своими картинами?

— И это тоже, — процедил Андрей, — по-твоему, я должен стать монахом, чтобы хорошо писать обнаженных?

— Это твоя проблема, — безжалостно ответил ему Юра и вдруг добродушно расхохотался. — Богу богово, Кесарю кесарево сечение.

Андрей не поддержал остроту. Желвак не сходил с его скулы. Кесарево сечение это, конечно, работа рапиры, подумал я. И притом не над кесарем, а над кесарихой. Точнее над обоими.

— Художник сам должен определять, сколько он даст жизни, а сколько творчеству, — почему-то веселея продолжал Юра, — я полагаю, это входит в понятие «талант». А если ты решил писать стерву, то совсем не обязательно ее раздевать. Где ты видел у классиков раздетую стерву? Стерву разденешь, потом никогда не оденешь. Или она, голая, выбежит из мастерской и побежит по городу, а ты ее догоняй…

— Размахивая рапирой, — неожиданно вставил Андрей.

— Хоть бы и рапирой, — вдруг спокойно согласился Юра, — но те «Обнаженные», которых ты писал, когда жена уже кончилась, а любовница еще не начиналась… те были прекрасны.

Последняя похвала отнюдь не смягчила Андрея. Он еще сильнее помрачнел.

— Не слишком ли ты много на себя берешь? — процедил он зло и, выпятив нижнюю губу, оглядел Юру. — Здесь в своей задрипанной кофейне? Тоже мне, Сократ!

— Не более задрипанной, чем Москва, — спокойно, тоном лектора ответил Юра, как бы указкой обращая внимание на равномерность задрипанности обоих объектов.

— А что касается Сократа, — продолжал он, — то личность этого философа имеет отношение к нашей теме. Некоторые наивные люди удивляются, почему великий философ древности ничего не говорит о несправедливости рабства. Но это входило в условия игры той жизни, и никому не могло прийти в голову бороться с рабством. Если через двести лет люди будут получать молоко искусственным путем, им будет удивительно, что мы отнимали молоко у невинных телят и что никто не боролся с молокоедами. Так и равенство свободных людей с рабами. Сократ сам мог стать рабом, если бы попал в плен. Он же воевал…

— Размахивая рапирой, — опять вставил Андрей, но, как оказалось, на этот раз совершенно неудачно.

— Рапирой? — удивился Юра и, высоко задрав голову, как бы вгляделся в даль веков. — Греки вообще не знали, что такое рапира. Ты что, Гомера не читал? Фехтование вообще древне-римское искусство. Началось при Юлии Цезаре, но рапира была впервые введена при Нероне.

— Сумасшедшее оружие сумасшедшего императора, — Андрей попытался взять реванш, но Юра не обратил внимание на его слова.

— Так что с твоей стороны в высшей степени неисторично обвинять Сократа в том, что он не выступал против рабства, — продолжал Юра, забыв, что Андрей и не предъявлял Сократу своих претензий на равенство, — типичная и глупейшая глумливость прогресса. А есть ли у тебя уверенность, что умный греческий рабовладелец относился к своим рабам хуже, чем современ-ный хозяйственник к своим работникам? У меня такой уверенности нет. Свобода и равенство с точки зрения философии существования решаются только через личность, только через любовь. Возьмем Савельича из «Капитанской дочки». Попробуй сказать ему: «Петруша твой крепостник. Я тебе помогу освободиться от него». Да он убьет такого злодея! Он любит своего Петрушу, и Петруша любит его. И потому они равны и свободны по отношению друг к другу. Савельич в своей любви к барину даже доходит до некоторой тирании. Но Петруша понимает, что это тирания любви и, сам любя, не может его по-настоящему наказать. Тут еще надо разобраться, кто крепостной, а кто барин! Савельич, если хочешь знать, самый свободный и самый счастли-вый человек русской литературы! А ты говоришь — Сократ!