Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 4 из 13



Медитация 348

«И я уверен, что так называемая неврастения, или душевное переутомление, столичного жителя происходит не столько от работы его, сколько вот от этих пассивных и ненужных впечатлений, зрительных и особенно слуховых, которые ни с какою работою не связаны, а раздражают даже больше работы именно оттого, что они невольны, неизбежны, что в отношении их чувствуешь себя каким-то зависимым рабом. Со временем, когда-нибудь, медики окончательно об этом догадаются и изобретут какой-нибудь изолятор для ушей, при котором они открывались бы только тогда, когда я хочу слушать. Все люди, желающие не только слушать, но еще и немножко размышлять и вообще жить «про себя» и «с собою», сторицею поблагодарят медиков за это изобретение. Говорят: «труд» в «труд». Но разве Бернулли и Лейбницы работали меньше теперешних докторов, адвокатов, журналистов? Но они решительно были свежее, бодрее их: и просто оттого, что «в доброе старое время» улицы еще не мостились, конки не звенели, фабричные трубы не дымили и не свистели.

Пассивные впечатления… ими займется когда-нибудь медицина!»

Медитация 349

«Только еще в Москве есть такие прекрасные церкви, как в Романове-Борисоглебске и Нерехте, да не знаю, сравнятся ли и московские. Пишу наугад и потому только, что московские мне тоже очень нравятся. Но когда я смотрел на эти палевые, темно-желтые или светло-серые колоколенки, высокие, остроконечные, с маленькими окошечками-просветами на все стороны; когда смотрел (у других церквей) на совершенно крошечные ярко-золотые главки, выделяющиеся на синем фоне купола храма, мне казалось, что ничего лучшего не только нет, но и нельзя себе вообразить, нельзя пожелать. „Вечно бы молиться в этом храме“ – внушить эту мысль, вызвать это расположение не есть ли задача вообще церковного строительства? И если она вызвана, в сущности, „избушечкой на курьих ножках“ (по величине и незамысловатости всего), то ведь что до этого за дело? Почему храм должен быть величествен, огромен, изящен, пропорционален, „Парфенон“ или „Пропилеи“?! Нипочему. Храм должен быть просто храм, то есть чтобы вот молиться Богу. Должно быть, в русской душе есть что-то бесконечно прекрасное в отношении ее к Богу, милое, простое, доброе, что она создала такие для себя храмы, создала медленным тысячелетним созиданием. Уверен, в Греции таких нет. И нигде нет. Это вовсе не „влияние Византии“, ибо ведь строили их уездные маленькие зодчие, ну – губернские, но вообще „какие-нибудь“, не Растрелли, не Тоны и проч. Отчего же этих московских приходских церквей или вот романово-борисоглебских и нерехтских нет в Петербурге, в Одессе, где ученые архитекторы уж конечно знают хорошо „византийский стиль“? Нет, тут провинциальный наш вкус, тот милый вкус, который дал кружево и аромат таким приволжским созданиям, как, например, „Обрыв“ Гончарова, или тургеневским „Запискам охотника“. Это воздвигла не „православная вера“ и даже не „христианство“, которые воздвигли же в других местах св. Петра в Риме, св. Павла в Лондоне, кельнский и страсбургский кафедралы. Нет, просто это „русская вера“ создала себе каморочки, где она молится, где она теплится. И как это хорошо! С печалью я думаю, и давно думаю, что пройдет время – и развалятся эти кирпичные уездные церковки. И вот будущий историк даже не поймет, о чем я здесь говорю: до такой степени отлетит память о них. Ибо, кажется, никто не сохраняет для исторической памяти и нигде в подробностях красок и размеров не воспроизведены эти уездные „избушечки на курьих ножках“.»



Медитация 350

«Люди „как они есть“ и поклоняются „тому, что есть“ – общее, чем этою формулою, я не умею выразить этого состояния. Общею внешнею чертою, соединявшею этих людей (мальчиков и юношей), было отсутствие чтения. На ловца и зверь бежит, говорит пословица. Правда, в гимназии не поощрялось чтение, но в глубине явления лежало то, что если бы чтение даже и поощрялось учителями и начальством, ученики эти все равно ничего не стали бы читать по отсутствию внутреннего к нему мотива. Я склонен думать, что и „русские условия“ в самом обширном смысле слова, захватывая сюда не одну политику, но и городской и сословный строй, и церковь, и „учебу“, – все вместе мало-помалу измельчили „русскую породу“, довели ее до вырождения, до бессилия, дикости, черствости, до потери самой впечатлительности, и эта тупость впечатлительности стала не личным явлением, но родовым, наследственным. Откуда и объясняется множеством людей отмеченный факт, что более даровитыми в „обещающими“ являются люди с крайне диких русских окраин, „сибиряки“, с Дона, с глухой-глухой Волги, из далекого северного края, ибо эти люди выросли вне всяких влияний „русской гражданственности“ и „русского просвещения“, которые, как плохой плуг землю, только портят, а не обрабатывают человека.»

Медитация 351

«Я рос и развивался совершенно „сам“; только около меня был умный и ласковый, меня любивший человек, тоже смотревший всегда сам в книгу. Конечно, времени сохранялось тем больше, чем конспект был сжатее: тогда все чтение получало более быстрый или по крайней мере сносно быстрый оборот. А ведь мне предстояло сколько прочитать! С тем вместе конспект должен был вполне заменить книгу, ибо и цель-то его была именно в замене книги. Поэтому энергично, с величайшею точностью, торопливостью и вниманием, я, как только ухватился за Фохта или за „Древность человеческого рода“ Ч. Ляйэля, я начинал выбрасывать мысленно все лишнее, прибавочное, словесное, все литературные распространения, – это с одной стороны, а с другой – и все остающееся, „нужное“, фактически и идейно сжимал в передаче до последней степени сжимаемости. Мне неизвестно, поступали ли так другие читающие, но это все равно, – идя другими путями, они срывали другие плоды! Но ничего подобного этому „нахлынувшему чтению“, какому-то „потопу“ его, который все „срывал с петель“, ломал и переворачивал в старом миросозерцании, точнее – ни в каком миросозерцании, а просто в старой лени и косности, я не запомню ни в последующие годы в нижегородской гимназии, ни потом в университете. Должно быть, не было уже этого возраста, святых этих лет, когда и верилось, и плакалось, И так легко, легко…»