Страница 17 из 28
- Сюда! - крикнул Лаптев. - Ранило меня!
Немцы уйти-то ушли, но в покое это место, видно пристрелянное, не оставили. Били и били по нему минометами.
А связной Заяц был молоденьким парнишкой, двадцать седьмого года, из Белоруссии, Западной. Семнадцать лет. Как Алешка почти. Да разве с Алешкой можно сравнить! Алешка вон какой вымахал. А Заяц невидный был, тщедушный. Пацан пацаном.
И с этим пацаном Лаптев оказался вдвоем. А свои что-то не подходили.
Заяц приполз к Лаптеву в воронку, обомлел, увидев изрешеченные ноги командира.
- Пакеты есть?
Заяц отдал. У него тоже один был.
- Мало,- подосадовал Лаптев и начал просто дырки затыкать
- Сейчас, я сейчас,- сказал Заяц и полез из воронки.
Если бы не этот парнишка, Лаптев бы, конечно, не выбрался. Уже белый день стоял, и минометы все время били. А Заяц пять пакетов принес, у мертвых набрал, потом где-то доску выискал, для шины. Правая-то нога совсем была перебита. И потянул Лаптева. Правда, ничего хорошего из этого не вышло. Хоть и был Лаптев не могучего сложения, но Заяц утянуть его не смог. Он очень хотел, но не мог. Ему, конечно, было страшно идти назад одному, сначала к деревне, а потом далее, искать своих. И возвращаться назад. И снова, теперь уж с Лаптевым на носилках, свершить тот же путь. Но он все сделал, как надо, хотя десять раз... Да что зря говорить! Он все сделал как надо - связной Заяц, мальчишка с двадцать седьмого года, солдат без году неделя, его с пополнением прислали, за два дня до прорыва. Это был его первый бой.
В санбат Лаптева вез какой-то до ушей заросший диким волосом дядька, на русском не говоривший. Рядом, ноги в ноги, на повозке лежал калмык или казах, раненный в живот. Санбат отстал, и пробирались к нему с трудом. Грязь стояла отчаянная. Съехать с шоссе значило застрять. И потому забита была дорога. Тянулись и тянулись люди и техника. Не езда получалась, а короткие рывки от пробки до пробки.
Лаптева не перевязывали. Как сам позаткнул дырки да подметался с помощью Зайца, так и повезли. И в дороге Лаптев почувствовал себя плохо. Кажется, пошла снова кровь, и нижняя часть тела начала постепенно неметь. Лаптев стал впадать в забытье, на короткое время приходил в себя и опять забывался. Солнце уже склонилось к закату, когда, очнувшись, Лаптев увидел, что сосед его по повозке мертв. Синие руки все так же покоились на животе, оберегая боль, которой уже по было. Глаза полузакрыты.
- Земляк, земляк... - окликнул Лаптев и, поняв окончательно, что рядом с ним мертвый человек, испугался. Он внезапно осознал, что и сам не доедет, не доживет до санбата. Голова туманилась, тянуло в сон, и не было уже боли.
Приподнявшись, Лаптев увидел невдалеке офицера-регулировщика и, толкнув возницу, показал рукой: иди позови. Возница послушался, и офицер, кажется капитан, подошел к повозке.
- Не доеду я,- просяще проговорил Лаптев, глядя в склоненное к нему лицо,земляк вон помер,- кивнул он на умершего казаха. - Я тоже не доеду.
Капитан все сделал. Он куда-то ушел, а потом сам отвез Лаптева в санбат, вроде артиллеристов. Договорился там, все устроил. Лаптев еще помнил, как его заносили в приемную. Больше Лаптев ничего не помнил.
Позднее, в долгое госпитальное время, в разговорах с такими же бедолагами, как он, или в мыслях, Лаптев не однажды возвращался к этому дню, последнему для него на войне. По-разному говорилось и думалось. Вороша старое, Лаптев среди других и Зайца поминал, но никогда в те годы не приходило в голову считать Зайца каким-то особенным человеком, спасителем. И не душевная глухота была виной. Просто Лаптев и его товарищи считали такие дела обыденными и естественными. Как оно и было на самом деле. Ведь, поменяй их судьба местами, Лаптев то же бы сделал для Зайца.
А вот теперь, через много лет, Лаптев с тоскою думал, что по нынешним меркам даже тот офицер-регулировщик, капитан кажется, даже он чуть не подвиг совершил, спасая от смерти Лаптева. Ведь это вовсе не его забота - о Лаптеве беспокоиться. Он для другого поставлен. А он все бросил и начал Лаптева устраивать.
От таких рассуждений Лаптеву становилось тошно. Но еще тошнее было то, что, положа руку на сердце, сам Лаптев жил теперь, и давно, по тому странному правилу, в котором нет места простому человеческому братству, а все определяет должность, за которую ты получаешь деньги. Это правило гласит: врач должен лечить людей, шофер - управлять автомобилем, милиционер - защищать людей от хулиганов и воров, токарь - работать на своем станке. И не более. Каждый делает свое дело, "он за это зарплату получает" - вот правило.
И на жену валить - пустое. Сам Лаптев не лучше. Ведь если бы не сын, не Алешка, не дурные его кулаки, если бы не боязнь за родную кровь, Лаптев на другой день бы о Балашовой забыл. И причин нашлось бы целый ворох: тут и болезни, и покой, и дела - в общем, чужой хомут шею не трет.
Хорошая зарплата, работа спокойная, тихое житье - все это, понятно, нужно, по-человечески.
Но боже... Разве не на той же грешной земле и не вчера ли такие же смертные люди мерили свои дела только высшей и единственной мерой - правдой совести? А иной не ведали. А ведь та же земля их родила, что и нынешних, слепила из той же плоти и крови, обычную людскую душу вдохнула, отмерила тот же срок под солнцем, а павших до срока, даже самых праведных, поднять не обещала.
Заскрипела отворяемая дверь, и на кухню заглянула жена:
- Чего заперся? Дуешься сидишь? - спросила она с усмешкой. - Лучше бы двери смазал. Скрипят, аж по коже дерет.
- Это можно,- сказал Лаптев и пошел за масленкой.
Весь его ходовой инструмент под ванной размещался. Быстренько приподнял он дверь в навесах, подстелил газетку, чтобы пол не замазать, маслица капнул в один навес и другой. В минуту все обделал, пооткрывал дверь, проверяя. Скрипа не было. Заодно и по другим дверям прошелся, и хоть они не скрипели, но смазал их на будущее. А уж тогда инструмент на место отнес и на кухню вернулся.
- Мужик у меня просто золотой,- похвалила жена. - Огнем все в руках горит.
Лаптев на эту похвалу вздохнул, усмехнулся.
- Чего ты, как телок, вздыхаешь? Обидела жена...- она плотней запахнула халат - из форточки потягивало,- зябко закуталась, сжалась, и невидная стать ее еще более обрезалась: узкие худые плечи жалкими крылышками торчали. И лицо было усталым.