Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 42 из 44



- Ты, кажись, сердишься на меня, Иван Яковлевич? - спросил Пилюгин Петрова, закуривая у раскрытого окна.

- Чего?

- Говорю, напрасно сердишься. Ты понятливый, без моих слов разберешься во всем, - громко, с расчетом на тугоухость Петрова сказал Пилюгин.

- Вот, вот. Старика-то нету. На чьи руки сад сдадим? - сказал Петров и, как всегда, добавил прпзычно: - Так пль нет, да? - Подобрал отвисшую нижнюю губу, уставился на заведующего большими наивными глазами.

- Настю бы в сады, она баба увертливая, работящая.

Только Семка, зверь, грозился убить или сжечь в сторожке. Ну?

- Поговорю с Семеном, так иль нет, да?

- Не особенно круто бери, может яблони порубить.

Ищет случая сесть в тюрьму, да никак не найдет. Запутался вконец, извертелся малый, грех о дня остался...

Мне стало нестерпимо гадко от этих разговоров тут, при мертвом человеке.

- Нашли место для разговора, - сказал я.

Заведующий и Петров переглянулись. Молча встали, поклонились покойнику и молча вышли.

Долго глядел я на величаво-спокойное лицо Алдони с высоким красивым лбом, и в душе моей устанавливалась новая ясность жизни. На лице этом не было и следа страданий, горьких ошибок, несбывшихся надежд. Кажется, человек долго шел-шел, наконец, усталый, достиг родника в знойной степи, напился, лег и заснул незаметно.

Оставил он о себе впечатление яркое, противоречивое.

С мягкой, как воск, душой, он прошел жизнь многотрудную, искал свою правду. У него хватило сил выжить войны с иноземцами и войну междоусобную, голод, но не осталось в душе ничего, чем можно было бы врасти в новую жпзнь.

Лампа, высосав весь керосин, начала гаснуть. В окно ялынул ветерок, пошевелил покрывало на груди покойного.

Из темных сеней, поскрипывая половицами, тихо вошла женщина с ребенком на руках.

- Есть, что ли, кто тута? - спросила она, останавливаясь.

- Два человека нас, - ответил я, прибавляя свет.

Это была Настя со своей дочерью.

- Где же два? Один ты, Андрей, а этот уж не человек.

Красивое смуглое от загара лицо Насти сливалось с темным платком. В полусумраке блестели глаза да зубы.

- Ох, Андрюшенька, не узнал бы тебя сейчас отец:

высокий, плечи не обхватишь, а ручищи какие! Не тяжело на тракторе-то?

- Привык, Настя. Ну, а ты-то как живешь? Слыхал, ва сады тебя ставят. Так?





- Ставят, только мужик мой пристукнет меня сразу.

- Бьет он тебя? - с тихим бешенством спросил я.

- Не особенно, а так вот, вцепится в волосы да и стукает головой об стенку. Зло берет его, что я не плачу.

- Почему же терпишь, Настя?

- А что попусту жаловаться? Ну, засудят его, а там он еще и нож в ход пустит. Если бы одна была, давно бы подол в зубы - и айда. А то ведь ребенок, не говорит, а понимает все. Напуган, потому и не говорит. Раз ночью пьяный Семка стучится. Залезла в сундук, сижу ни жива ни мертва. Он на печке, под кроватью поискал, заскрипел зубами: "Ладно убежала, я бы ее убил!" Это родному дитю!

- Да о чего же он такой бешеный?

- Запутался. Виновата я: волю дала большую. А оа спознался с племянницей Кронида. Родила она. Приходила. "Отдай, говорит, мне Семку". Эх, Андрейка, тут ведь спектакли были, да и только. Я беру ситец в лавке, а она тут же. Не смей, говорит, ему покупать. Я сама одену, обую Сеню! Настя горько улыбнулась. - Глаза у него непутевые стали, сам не свой. Пьет... воровать начал. Поговорил бы с ним, а? О господи, о чем мы толкуем при покойнике... Эх, Алдоким, Алдоким, хороший ты был человек, всем сулил добро-счастье, да вот не сбылись твои слова.

Я проводил Настю до калитки и, прощаясь с ней, сказал, что на днях зайду к ним мирить ее с мужем. Вернувшись в сторожку, я прилег на лавку головой к гробу и вскоре задремал. Пришла старуха, которая ухаживала последние дни за больным Алдокимом.

- Спишь, Иваныч? Наработался, сердешный. Иди уж, отдыхай, я одна посижу. Увидала - спишь, легко стало, не боязно. - Она вытянула старческие губы, дунула на лампу. И сразу стало светло от луны, смотревшей прямо в окно.

Лег я на лопасе на копну сена. Луна светила в лицо.

Влажная тишина ночи как бы вливалась в мое сердце, будила давно умершую боль, тревожные мысли о том, что коротка человеческая жизнь.

Но вот кто-то разбудил грачей на ветлах, из сада долетел чей-то нежный шепот, и мне вспомнились мои товарищи на полевом стане и то, что завтра нужно пахать пары.

В степи зрела пшеница, горьковатой завязью яблок пахло из сада. Золотыми плодами созревали звезды. Одна отсветила свое - сорвалась и рассыпалась огненной пылью. Запахи овечьей отары, остывающей земли, клейких сосновых досок - может быть, Алдонина гроба - все наполняло радостью, только не как прежде порывистой и восторженной, а тихой и глубокой радостью. В глубине души помимо моей воли рождались ответные звуки и движения живому миру. По-новому, уже без горечи, вспомнился нежный голос матери, кроткие глаза ее, улыбающийся отец. Зазвенела струна мандолины, заскрипела лестница, и на лопас залез Миша Дежнев.

- Зря ты, Андрюха, не пошел с нами в степь. Есть что-то невыразимое в степи в лунную ночь.

- Давай спать, мне рано вставать.

- Я не могу заснуть в такую ночь! Давай слушать пение кочетов, а?

Миша лег рядом со мной, подпер голову рукой и, покуривая папироску, стал рассказывать о Лидии Муравпной:

- Знаешь, я смеялся прежде, а теперь, кажется, влюбился.

Я и прежде догадывался об этом, и все-таки признание Дежнева угнетало меня. Хорошо, что он скоро заснул, подтянув колени к животу. Я прпкрыл его зипуном. Не хотелось думать о том, что он сказал, - боялся думать, чтобы не нарушить нового строя души.

Когда занялась заря, я взял лопату и ушел в степь на курган. Могилу вырыл я в пояс, когда пришел Петров и встал рядом со мной.

После завтрака похоронили с музыкой одинокого, умного и беспокойного человека.

10

Когда-то с нетерпением ждал я свои шестнадцать лет, верил, что буду умный и жизнь моя пойдет без ошибок и раскаяний. Теперь мне пошел семнадцатый год, а я стал еще глупее и чаще прежнего оступался, раскаивался.

Каждую утреннюю зарю с великим трудом отрывался ото сна и, охая, разминая кости, выползал из тракторного вагончика на белый свет. В душе я клял себя за то, что вчера до полуночи прошатался с парнями на стогометку, болтал с девками, таскал за ногу уснувших у омета рабочих. Но проходил тяжелый рабочий день, спадала со степи жара, в траве начинали перекличку перепела, и я снова, наскоро поужинав, накинув на плечи пиджачишко, прихрамывая, тянул с товарищами в луга. И опять чуть не до зари плясали и дурачились у реки. Потом, высоко поднимая ноги, проходили залитую по пояс туманом нпзину. Забывались коротким сном. Садились за тракторы.