Страница 1 из 3
Наталья Иртенина
Ракурсы
Все события, описанные здесь,
не являются плодом
галлюцинаций автора.
Здравствуйте.
Позвольте мне не представляться, поскольку имя мое вам ничего не скажет.
Вероятно, немного больше, чем ничего, вам объяснит место моего пребывания в настоящий момент. Извольте, я сообщу вам его. Сейчас я сижу на дымном облаке, свесив ножки вниз, как поется в песне, и, наверное, просижу здесь еще долго. Пока не определятся сроки.
Думаю, вы нисколько не удивлены этим, да я и не стремлюсь вас удивлять. Просто мне тут немного одиноко и не с кем поболтать за чашечкой вечернего растворимого нектара. Сейчас, например, все вокруг тут залито огненным светом вечного заката, а за ним по пятам стелется такой же вечный восход, расплескивающий пламенно-багровые краски. Жуткая красотища, но…
Иногда, знаете, нападает охота отвлечься, повспоминать, поразмышлять, прикинуть так и эдак – что было бы, если бы… и проверить все это на прочность в зеркале другой души.
Вот я и подумал – может быть, вы согласитесь какое-то время, совсем немножко, побыть этой другой душой? Обещаю, что не задержу вас надолго и постараюсь не утомить длинными экскурсами – моей земной жизни всего-то было шестнадцать лет.
Итак, вы не против?
И, умоляю, не думайте, что я навязываюсь вам. Просто мне кажется, что это может как-нибудь пригодиться вам – простите мне это небольшое нахальство, проистекающее, безусловно, из моей одинокости в мире багровой вечности.
1
Полагаю, вся моя странная и калечная (теперь-то я в этом уверен) жизнь строилась по какому-то изнаночному принципу. Иначе как объяснить то, что я умер в утробе матери и родился лишь шестнадцать лет спустя после того, как меня выволокли ногами вперед из ее живота?
Беременность моей родительницы протекала хорошо. Настолько хорошо, что когда мне пришел срок вылезать на свет Божий, я всеми своими девятимесячными силами начал сопротивляться, не желая покидать столь удобную нору ради совершеннейшей неизвестности. Впрочем, нора тогда уже перестала быть удобной и принялась пинать меня, сжимать, словно клещами, и толкать в закрытые двери. Это длилось бесконечно долго. Я был упрям, но нора еще упрямее. Я упирался, как мог, а нора в наказание причиняла мне адскую боль. Вот тогда-то я и умер. Точнее, не я, а оно, поскольку тогда еще не было ничего, что можно было бы назвать мной. Существовали лишь «оно-я» и «оно-не я», и между ними шла борьба не на жизнь, а на смерть, закончившаяся полным разгромом оно-меня.
И если я после того, как меня вытянули с большими трудами из норы, все-таки заорал, получив хлопок по заду, то, вероятно, ничем кроме ошибки считать это нельзя. Доказательством чего и стали все шестнадцать лет моего земного бытия.
Безобразно раскурочив свою мать, я остался жить – украв жизнь у нее. Уж лучше бы они спасли ее, а не меня…
«Я» вместо оно появилось года четыре спустя. Вероятно, в силу того, что я вошел в этот мир не той стороной, какой полагается – ногами, а не головой, – воспринимать его осознанно я тоже начал наоборот. В первом моем воспоминании о себе я вишу вниз головой на низком турнике, зажав перекладину под коленками, «без рук», и внимательно изучаю жизнь антиподов – всех тех, кто ходит и бегает по земле, как по потолку. Почти всем занятиям на детской площадке я предпочитал это глубокомысленное висение кверху ногами, и, наверное, именно поэтому я рос избыточно умным ребенком, интересующимся более отвлеченными аспектами жизни, нежели конкретикой счастливого детства, – интенсивный приток крови к клеткам мозга питал их, полагаю, в большей, чем нужно для обычного чада, степени.
Впрочем, может быть, я заблуждаюсь, и «перевернутое» детство к моему горю от ума не имеет никакого касательства. Как бы там ни было, висение вниз головой положило начало моей коллекции ракурсов, в которых я обозревал и запечатлевал окружающий мир.
Братьев и сестер у меня не было, и я считал, что хотя бы в этом мне повезло. Делить свое личное жизненное пространство с кем бы то ни было еще я не имел желания. Отец же мой, до странности мягкий и безвольный человек, пределов этого пространства почти не нарушал, ограничиваясь лишь внешним присмотром – чтобы дитя было одето, обуто, накормлено и вычищено. Только на лето, на пару месяцев в году, он сбывал меня с рук – я переходил в распоряжение моей бабки, к которой нужно было ехать ночь на поезде.
С поездом у меня связано воспоминание о еще одном «предмете» моей фантастической коллекции. Ездил я, с пяти лет, всегда один – родитель вверял меня на полсуток проводнице, а на станции меня забирала бабка. Однажды, лежа на нижней полке в темном купе головой от окна (чтобы не продуло), я обнаружил в низу двери короткие щели, сквозь которые проникал свет из вагонного коридора. За дверью ходили люди, и я свесился головой вниз, чтобы подсматривать за ними. Конечно, я не видел ничего кроме их ног, но и этого мне было достаточно, чтобы ощутить себя привилегированным зрителем, наблюдающим то, чего никто и никогда не увидит.
Пьеса с участием чужих ног закончилась неожиданно, когда я вдруг обнаружил, что лежу не на полке, а на коврике между койками, сверху меня прикрывает матрас и чьи-то руки пытаются выдрать меня из-под него.
Больше я к этому ракурсу никогда не возвращался, тем не менее он оставил по себе дивное, вполне приятное впечатление. Я бы даже сказал, изысканное.
Бабка моя была крепко верующей, строгой, неласковой. Жила она по каким-то своим, непонятным мне правилам. Мне в ее доме предоставлялась полная свобода действий, ограничивавшаяся, однако, линией забора вокруг бабкиной избушки. Ограничение это было вполне добровольным с моей стороны – я находил массу интересных видов и объектов созерцания в огородных реалиях и не испытывал влечения к пагубному влиянию улицы. Я перетряхивал рухлядь в сарае, ползал вместе с муравьями по веткам яблонь, отыскивал пути на самый верх здоровенной поленницы, тайно объедал кусты с ягодами и часами изучал жизнь насекомых, кипевшую в мусорной яме. И был весьма доволен подобным времяпрепровождением.
Иногда я наблюдал и за бабкой, особенно в те моменты, когда ее поведение становилось необъяснимым для меня. В избе у нее был оборудован особый угол для молений – с образами, лампадками и тонкими, как веточки, свечами, почти всегда зажженными. Едва ли не каждый день она подолгу простаивала на коленях в этом углу, отвернувшись от всего мира, и что-то негромко бормотала. С высоты своих нескольких лет я никак не мог объяснить себе эти бабкины действия. Картинки с темными, неправдоподобными лицами, которым она кланялась, были мне неинтересны и не шли ни в какое сравнение с прельщающей мой взор мусорной ямой. Я лишь догадывался, что для нее они имели примерно то же значение, что яма – для меня, то есть были бабкиной точкой зрения на мир, тем особенным ракурсом, который каждый когда-нибудь находит сам для себя. Я свой особый ракурс тогда еще не отыскал и потому тайно следил за молящейся бабкой, пытаясь разгадать, что это за штука такая. Но, конечно, у меня ничего не получалось. Я только сообразил, что она каким-то образом вплетает в этот свой ракурс и меня, когда несколько раз уловил в ее бормотаниях собственное имя.
Часто она брала меня с собой в церковь, стоявшую неподалеку. В одно из первых таких посещений этого странного дома с высоченным потолком, а вернее сказать, вовсе без потолка, с одной лишь крышей, со мной проделали там нечто странное. Меня водили кругом, окунали в воду, дали съесть что-то невкусное – и в результате всех этих действий, которые я счел приобщением к бабкиному ракурсу, на моей шее обосновался маленький крестик на цепочке. Бабка строго наказала мне никогда его не снимать, и я, не знаю почему, носил его всю жизнь, даже после того, как бабка померла.