Страница 24 из 119
Зачинатели советской социальной фантастики не только противопоставляли энтузиазм победителей отчаянию побежденных — они ставили на место прежней мечты убежденность — убежденность в том, что начинают сбываться чаяния провозвестников счастья человечества. Революционный оптимизм ранних советских утопий был эмоциональной проекцией современности в будущее.
Старая утопия получила свое наименование от вымышленного Томасом Мором острова, и это слово, обозначавшее идеальное общество, сделалось вместе с тем синонимом несбыточной мечты. Ни один социалист-утопист не в силах был указать реальный путь в свою идеальную страну (не оттого ли ее укрывали на легендарных островах?). Сила старого утопического романа была в другом: он противопоставлял гуманистический идеал существующей несправедливости и тем самым заострял отрицание социального зла.
Для утопического романа становление научного социализма Маркса — Энгельса — Ленина имело важные последствия. Потеряли значение «предвиденья», построенные в полном смысле на утопической основе. Даже романисты, далекие от марксизма, не смогли не учесть в своих прогнозах марксистской революционной теории и практики. В переведенном в России в 10-х годах XX в. романе «Заброшенный в будущее» австрийский экономист Т. Герцка приурочил мировую социальную революцию не к отдаленному будущему, а к 1918 г. В, Моррис написал «Вести ниоткуда» (1890) в полемике с популярной реформистской утопией Э. Беллами «Взгляд назад» (1888), рисовавшей социализм как регламентированное царство мещанина (из подбных сочинений и черпали свое вдохновение авторы антиутопий). Зигзагообразная и во многом реформистская концепция утопических романов Уэллса все-таки опиралась на идею гармонии коллективизма с индивидуальной свободой. Еще радикальней была установка на революционное утверждение социализма в романе социал-демократа Богданова «Красная звезда».
Марксистский анализ загнивания капитализма осветил социально-фантастическому роману путь научной критики капитализма; марксистское же предвидение инволюции капитализма подготовило появление жанра романа-предостережения. И, наконец, самое главное: чем больше претворялось в жизнь учение научного социализма, тем очевидней делалось, что ценность социальной фантастики перемещается с критики и отрицания зла — к утверждению и обоснованию идеала. Эпоха научного социализма и пролетарской революции обратила утопический роман к действительности как первоисточнику социальной фантазии. Делалось очевидным, что облик будущего должен быть выведен не только из умозрительной теории, но и из практики социалистического строительства.
Для утопического романа век идеалистического романтизма сменился веком реалистической романтики. Но, как ни парадоксально, волна реализма влила в ранний советский утопический роман новую романтическую струю.
Для нашей социальной фантастики 20-х (и отчасти 30-х) годов характерно своеобразное сочетание темы будущего с злободневной современностью. Первые советские утопии писались под свежим впечатлением гражданской войны. Невозможно было рисовать картины будущего без того, чтобы не откликнуться на сегодняшнюю борьбу за это будущее. К тому влекло и ожидание мировой революции. Всеобщее восстание против капитала страстно призывали, его назначали на завтра, в крайнем случае на послезавтра… И намерение фантаста заглянуть в коммунизм нередко выливалось в романтизацию «последнего и решительного» боя.
Для создания картин будущего, в которых учтен был бы реальный опыт великого Октября (существенное отличие от гипотетических утопий прошлого!), фантасты, однако, не располагали в то время ни достаточным жизненным материалом, ни глубоким знанием теории коммунизма, ни соответствующей художественной традицией.
Среди ранних попыток создать произведение о коммунизме наиболее интересна повесть В. Итина «Страна Гонгури». Небольшая по объему, она написана в характерной для начала 20-х годов манере: концентрированная «стиховая» образность, ритмизация, символика. Итин оригинально решил жанровую проблему «современной» утопии тех лет. Он показал, что хроникально-непрерывное сюжетное продолжение настоящего в будущее не обязательно. В «Стране Гонгури» философский образ будущего соотнесен с борьбой за коммунизм композиционно — как бы окольцован трагическим эпизодом из гражданской войны в России.
Вероятно, что и эту осовременивающую окольцовку, и социалистическое философское заострение повесть обрела при втором рождении. «Страна Гонгури» была задумана во время империалистической войны (когда Богданов уже опубликовал свою «Красную звезду») петроградским студентом Вивианом Итиным, будущим большевиком и активным участником революции и советского строительства в Сибири. В стихотворении, посвященном Ларисе Рейснер, Итин вспоминал, в какой грозовой атмосфере рождались «грезы о светлой Гонгури». [114] В первом варианте повесть предложена была горьковской «Летописи». Журнал, однако, вскоре закрылся, и «Страну Гонгури» удалось напечатать лишь в 1922 г. в городе Канске. [115] (В новой редакции под заглавием «Открытие Риэля» переиздана в книге Итина «Высокий путь», 1927).
Гражданская война неизгладимо запечатлелась в поэтическом сознании писателя. В колчаковском застенке перед внутренним взором героя повести Гелия проходят картины прекрасного справедливого мира Гонгури. Старый прием — будущее в сновиденьях — Итин делает, с одной стороны, более реальным: молодого революционера Гелия погружает в гипнотический сон его друг, врач, вместе с ним коротающий ночь перед расстрелом. Но, с другой стороны, писатель не избежал иррационализма: во сне Гелий, как это уже с ним бывало не раз, перевоплощается в жителя далекой планеты, гениального ученого Риэля (мотив, встречающийся у Д. Лондона в «Звездном скитальце» и хорошо известный русским символистам).
Риэль открывает единство законов мироздания: «Жизнь насыщает мертвое вещество, повторяясь в единообразных формах…». [116] Риэль — Гелий трагически переживает повторяющийся в истории человечеств, разбросанных по Вселенной, единообразный круг несчастий, крови и ужасов. Все это неизбежно при эволюции стихийных социальных форм к вершинам гуманного общества. Страшные картины борьбы он наблюдает в изобретенной им установке и, полубезумный, желая постичь самого себя в вечной смене существовании-перевоплощении, принимает яд…
И вот уже он не Риэль, а вновь Гелий. Солнечным утром колчаковцы ведут его на расстрел. Гелий должен умереть, чтобы вновь возникнуть под новым именем и увидеть на Земле мир более прекрасный, чем в стране своей сказки-сна… Автор не настаивает на мистическом толковании: мотив перевоплощений — скорее дань поэтическим атрибутам символистов, чем идеологии символизма.
Ритмичностью, стиховой красочностью и главное образной силой чувства, обращенного к будущему, повесть напоминает поэму в прозе. Будущее не планируется с мелочной регламентацией, как в утопиях Кабе, Беллами, Герцка, и не описывается прозаически, — о нем поется искренним, драматическим голосом бойца за этот прекрасный мир. Эмоциональна не только форма повести, сам идеал будущего проникнут у Итина сознанием того, что коммунизм будет построен и по законам сердца. Итин не смог подняться к гармоническому единству личности с обществом, которое уверенно намечено в современном романе о коммунизме. Он отдал даже известную дань индивидуалистической концепции будущего. Но в «Стране Гонгури» нет и механического рационализма, который порой заслоняет человека в романах А. Богданова, Я. Окунева, Э. Зеликовича.
В этой поэме-повести встречаются оптимистические и новые (по тем временам) для научной фантастики догадки из области естествознания. «Мир идет, — верил Итин, — не по мертвому, безразличному пространству, всемирной пустыне, где нет миражей лучшего будущего, а к накоплению высшей силы» (53). Феерическая культура гонгурийцев — плод коммунистического строя, — эту мысль Итин утверждает с одушевляющей силой. Поэзия естественнонаучных идей Итина, сжатая и образная (хотя и несколько туманная), близка философским мотивам фантастики А. Толстого и И. Ефремова.