Страница 1 из 3
Генкин Валерий , Кацура Александр
Дятлы-рояли
Валерий Исаакович Генкин, Александр Васильевич Кацура
Дятлы-рояли
Взойди в мой дом, и ты увидишь, как посмешище
любой людской уют, там птицы (поднебесная тоска.)
слови полузабытые поют.
Виктор Соснора
"Рассказать или нет?" - думал Илья Игнатьевич, меняя стекло с мазком на предметном столике микроскопа. Совсем было собрался, но увидел, что у Ксении Ивановны сложный билирубин, и решил отложить до обеда. В обед, точно, удобнее, и боцмана не будет. Пальцы Ильи Игнатьевича с профессиональным проворством орудовали стеклами, крутили микровинт, но мыслями он был далеко, не слышал стеклянного звяка посуды, которую боцман, наклонив медный затылок, составлял в сушильный шкаф, не замечал привычного шума центрифуги и лишь изредка бросал взгляд на Ксению Ивановну.
В два часа Василий Лукьянович, по обыкновению, отодвинул локтем штатив с пробирками, постелил чистую тряпицу на серое в проплешинах сукно стола и, заскрипев стулом, потянулся к своей кошелке. Кряжистая фигура боцмана внушала Илье Игнатьевичу известную робость - чувство, которого он стеснялся, особенно в присутствии Ксении Ивановны. И чего, казалось бы, робеть. Чего смущаться.
Ему, врачу как-никак,- обыкновенного лаборанта. И человек Василий Лукьянович был не злой, хотя все больше молчал, а его тяжелые короткие кисти всегда были, если только он не возился с пипетками и мерными цилиндрами, сжаты в колючие рыжие кулаки.
На тряпицу легли два крутых, в трещинках, яйца, розовая луковица, шмат буженины собственного приготовления.
Подталкиваемый в спину домашними запахами, Илья Игнатьевич вышел на улицу, чтобы там, в тополиной тени напротив крыльца лабораторного домика, дожидаться замешкавшуюся с последним анализом Ксению Ивановну.
Так сказать или нет? Ведь решит, что спятил. Она хоть женщина романтическая и начитанная, но все же женщина, а они в необычное верят с трудом. Скорее сбывшееся сочтут вымыслом, чем позволят себя провести болтуну и выдумщику. Илья Игнатьевич, правда, не имел особых оснований для столь широких обобщений по части женского характера. Сам он был с детства застенчив сверх меры.
В школе тихоня, институт закончил в какой-то задумчивости. В больнице, где проходил интернатуру, боялся.
Ответственности, начальства, анекдотов, коллег, пациентов. Сам и попросился в лабораторию. Жене, впрочем, по душе был тихий его нрав, но потом, видимо, стал раздражать, и она уехала с немолодым, но напористым главным инженером какой-то стройки, оставив Илье Игнатьевичу почти взрослого сына и блокнот кулинарных рецептов, написанных крупным уверенным почерком. Прошло время. Сын стал студентом.
По вечерам, пробираясь на кухню, Илья Игнатьевич огибал разбухшую вешалку, путался в чьих-то сапогах и слышал взрывы смеха за дверью, всегда закрытой. Увидав по телевизору фильм, в котором пожилой благообразный мужчина, сидя в тюремной камере, клеил конверты и чувствовал себя совершенно счастливым, Илья Игнатьевич ощутил непреодолимое желание и самому вести столь же покойную, уединенную и небесполезную для общества жизнь.
После женитьбы сына квартиру разменяли. Переехав на окраину в собственную комнату, Илья Игнатьевич мало-помалу стал избавляться от робости и душевного неуюта. Быт его постепенно обрастал удобными мелочами и привычными занятиями. Гостей у него не бывало, и свое жилье в чреве панельного параллелепипеда он почитал за настоящую крепость в английском смысле этого слова. Самодельные стеллажи потихоньку заполнялись книгами. Там, в тисненых переплетах за листами папиросной бумаги, жили цветные птицы. Солнечная цапля с черными стрелами на распушенных желтых крыльях. Султанская курочка, ковыляющая на беспомощных лапках. Хмурый заспанный кагу с растрепанным сиреневым хохлом. Вечерами, когда, утомленный, откладывал Илья Игнатьевич книгу, представлялся ему густой красивый лес.
Он лежит на маленькой поляне и вникает в птичью жизнь. В просветах ветвей синеет небо, птицы поют свободно, и их язык становится все более привычным, все более понятным.
А на днях случилось вот что. Илья Игнатьевич припозднился - читал, как маленькие соколы-чеглоки ловят лапками жуков-навозников, потом брюшко откусывают, а что осталось - на землю бросают. Жестокая привередливость чеглоков ему претила. Искалеченные жуки ползали, страдали, и он расстроился. Глаза уже смыкались. Илья Игнатьевич отложил книгу, потянулся выключить торшер, сонным взглядом ухватил какую-то неровность на стройном лаково-желтом стволике, да сразу же и похоронил это впечатление в медлительных сонных мыслях. Утром, отставляя торшер от дивана, почувствовал укол. Осторожно убрал ладонь. На гладкой поверхности обозначилось шершавое вздутие. Торчал острый сучок с приклеенной будто тугой изюминкой-почкой.
Теплая загадочность события весь день дремала в его мозгу.
Под вечер, когда почка заметно увеличилась, Илья Игнатьевич взволновался не на шутку. "Вы только подумайте,- бормотал он, шагая по комнате.- Нет, каково, а? Впрочем, я всегда знал, я чувствовал, я знал это",- говорил он в стену довольно бессвязно, ибо сам не очень понимал, что он должен был чувствовать и знать.
Наконец Ксения Ивановна, пожелав боцману приятного аппетита и тронув отраженную створкой шкафа короткую стрижку, спустилась к щуплой фигурке Ильи Игнатьевича, маячившей у крыльца.
По дороге в молочное кафе - десять минут ходьбы от больницы - Илья Игнатьевич для разгону заговорил о любимом предмете.
- Вот пеночку, Ксения Ивановна, о которой я вам вчера рассказывал, многие знают. Птица у нас известная, из породы славок. А то есть еще пуночка. Та побольше, с мою ладонь. Живет в тундре. И вот что интересно. Прилетают пуночки на север ранней весной. Сначала самцы. И каждый себе участок ищет. Как найдет - никого туда не пускает. Сам взлетит на валун повыше и поет. Часами напролет поет: "Пи-и!" Ну, потом уже самочки прибывают, и у каждой пары место определено. Можно сказать, квартирный вопрос решен...
Так и не добрался в тот день до главного. Духу не хватило.
Зато на следующий день случилось такое, что молчать уже стало невмоготу.
- Что это с вами сегодня, Илья Игнатьевич? Вы словно именинник, румянец даже,- спросила его Ксения Ивановна, когда они двинулись привычной дорогой.
- У меня, Ксения Ивановна, событие,- начал он вдохновенно, запнулся и продолжил тугим голосом.- У меня дома торшер. Такой, знаете ли, на деревянной ноге.
Ксения Ивановна улыбнулась.
- Торшер - это хорошо. Рада за вас.
- Вы вот смеетесь...- Он замолчал.
Ксения Ивановна посмотрела на него внимательно. И тут Илья Игнатьевич как в воду:
- Он у меня зацвел.
- Кто зацвел?
- Торшер.
- Торшер? Да вы шутник, Илья Игнатьевич!
- Сам понимаю, странно звучит. Но это так. Зацвел голубым цветком. Ветку пустил с листьями.
- И много их, цветов?
- Один.
- Один - это еще ничего. Не совсем, значит, совесть потеряли.- Ксения Ивановна засмеялась низким смехом и посмотрела на Илью Игнатьевича с интересом, какого прежде ее взгляд не выражал.
Но он этого не заметил. Обиделся.
А домой шел весь в ожидании. Что там? И увидел: ствол от вечернего солнца золотой и теплый, вторая ветка проклюнулась, а первая еще два цветка дала. И не сдвинуть уже его с места - тонкими упругими нитками впился тяжелый блин в сырой паркет.
Смирив волнение, Илья Игнатьевич как ни в чем не бывало поужинал покупной котлетой с чаем, сел в кресло под торшером и открыл любимую книгу "Осы, птицы, люди".
Шли дни. Бесконечной чередой тянулись стекла и склянки с биоматериалом. После работы Илья Игнатьевич возвращался прямо домой. Если раньше, бывало, нет-нет да и сходит в кино или посидит часок на бульваре, а то пройдется по магазинам - просто так, поглазеть,- то теперь спешил он под сень своего чуда, ласкал пальцами теплый ствол, носил из кухни воду в стакане, опасливо плескал на расползавшиеся корешки, следил, запрокинув голову, за уходящими вверх ветвями, отмечая путь древесного жука или божьей коровки. Голубых цветов становилось все больше, и в лаборатории он скучал по их слабому холодновато-горькому запаху.