Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 15 из 17



Жак ощущал на себе груз веса пробки, веса мрамора, веса снега. Это ангел смерти совершал свою работу. Он ложится всем телом на того, кто сейчас умрет, и ловит его на малейшей рассеянности, чтобы обратить в статую.

Этот ангел — посланец смерти, вроде тех чрезвычайных посланников, что вступают в брак вместо принцев. Соответственно делают они это бесстрастно.

Массажиста не взволнует прикосновение к женскому телу. Ангел работает — холодно, жестоко, терпеливо — вплоть до спазма. Тогда он улетает.

Жертва чувствует, как он неумолим, подобный хирургу, дающему хлороформ, удаву, который, чтобы заглотать газель, медленно, постепенно расслабляется, словно рожающая женщина.

"Снежный человек… снежный человек…". Невнятный повтор завораживал его слух. Есть песочный человек, про которого говорят детям, когда они упрямо засиживаются вечером со взрослыми и оступаются в простодушный сон. Подбородок тычется в грудь и пробуждает их, и они, как встрепанные, выныривают на поверхность.

Жаку слышался какой-то голос, проговаривающий: "Снежный человек… снежный… снежный… " Не следовало на это попадаться, и Жак плыл на спине, запрокинув голову, лишь по оглохшие уши погруженный в неведомую субстанцию. Ибо в работе ангела ужасно было то, что, не подчиненная никакому порядку, она совершалась сверху, снизу, изнутри. Эта работа не была грубой; ангел делал передышку и возобновлял ее с прежним усердием.

Между решением утопиться, осуществлением его и сюрпризами, которые оно преподносит организму — пропасти, и какие! Сколько малодушных, едва вода зальет им ноздри, принимаются плыть или, если плавать не умеют, отчаянно изобретают способы удержаться на воде!

Жаком овладевал страх. Ему хотелось молиться, сложить руки как следует. Руки были неподъемные, нетранспортабельные.

Мертвая рука, отлежанная во сне, быстро наливается шипучей сельтерской; она пузырится и становится послушной. Руки Жака оставались безжизненными.

Движения, совершаемые аэропланом, не воспринимаешь, сидя внутри. Сам аппарат неподвижен. Пассажир, замурованный в шлеме и очках, видит домики, которые уменьшаются или растут, мертвый город, рассеченный рекой. Этот город качается или вертикально воздвигается настенной картой. Внезапно мы видим его у себя над головой. Этой игре вселенной вокруг пилота сопутствует страх. Сводит живот. Закладывает уши. Головокружение пронизывает грудь, как проволока — брусок масла. Бывает, что приземляются, думая, что летят на тысячеметровой высоте: пилот принял вереск за лес.

Жак, распростертый на кровати, начинал путать собственное состояние с явлениями внешнего мира. Стены дышали. Бой часов доносился то из чернильницы, то из шкафа. Окно было то ли закрыто, то ли распахнуто в звездное небо. Кровать плыла, кренилась, колебалась в неустойчивом равновесии. Он падал и медленно подымался.

В мозгу у Жака прояснилось, несмотря на пчелиный гул. Он увидел Тур, свою несчастную мать — она распечатывает телеграмму и каменеет; отца, собирающего чемодан.

"Вот и конец, — подумал он. — Смерть показывает нам всю нашу жизнь". Но больше он ничего не видел. Лицо матери изменилось. Теперь это была Жермена. Не то Жермена, не то мать. Потом одна Жермена, которую мучительно трудно было собрать в памяти. Он путал ее губы и глаза с глазами и губами какой-то англичанки, мельком виденной в казино Люцерна и привлекшей его желание. И все поглотил эдельвейс. Он рассматривал в лупу эту морскую звездочку из белого бархата, произрастающую в Альпах. Ему было девять лет. Пришлось пропустить поезд на Женеву, потому что он топал ногами и требовал, чтоб ему купили такой цветок.

— Воспоминания… — твердил он. Вот и воспоминания.

Но он ошибался. Эдельвейсом сеанс закончился.

Ночные звери прячутся днем; пожар выгоняет их из укрытий. Окончание корриды перемешивает публику с солнечной и теневой стороны; наркотическая буря перемешала в Жаке его темную и светлую стороны. Он смутно ощущал какую-то гнусность, какое-то бедствие, не относящееся к физической драме. Он не помнил ни о своем растраченном сердце, ни о беспутных ночах; он выблевывал их, как пьяный, не удержавший в желудке вино, которое сам не помнит, где пил.

Жак подымается. Он покидает собственные пределы. Он видит изнанку всех карт. Он не разбирается в системе, которую сейчас колеблет, но предчувствует, что понесет за это ответственность. В ночи человеческого тела есть свои туманности, свои солнца, земли, луны. Разум, уже не столь рабски зависящий от косной материи, догадывается, до чего же прост механизм мироздания. Будь это не так, его бы заедало. Он прост, как колесо. Наша смерть разрушает миры, которые в нас, а миры окружающего нас неба — внутри какого-то существа неимоверной величины. А что же Бог — в Нем вообще все? Жак падает обратно.

Рассуждения такого масштаба не редкость при наркотических отравлениях. Многим посредственностям они внушают иллюзию великого ума. Те воображают, что разрешили мировые проблемы.

После недолгого затишья муаровые переливы, озноб, судороги возобновились. У Жака оставалось все меньше и меньше сил для борьбы. Родники пота пробились по всему его телу. Сердце еле билось. Он ощущал это биение тем слабее, чем неистовей оно было совсем недавно.

Ангел уложил его на лопатки. Он тонул. Вода поднялась выше ушей. Эта фаза длилась нескончаемо.

Жак больше не сопротивлялся.

— Вот так… вот так… — приговаривал ангел, — видите, совсем немножко осталось… не так уж это трудно…



Жак отвечал:

— Да… да… совсем не трудно… совсем… — и безропотно ждал.

Наконец, словно торпедированный корабль, который становится тяжелым, как дом, оседает и кособоко погружается в море, Жак пошел ко дну.

Он не умер.

Ангел получил неведомо какой контрприказ.

Дружок вернулся со студенческого бала (первого в его жизни) в пять утра и, отчасти чтобы занять спичек, отчасти — заручиться свидетелем своего подвига, заметив свет в щели под дверью, заглянул к Жаку.

Он увидел лжетруп, блокнот с запиской, разбудил Махеддина, Стопвэла, Берлинов, доктора с пятого этажа.

В ход пошли грелки, припарки. Жака растирали, вливали сквозь стиснутые зубы черный кофе. Открыли окно.

Г-жа Берлин, воображая себя причиной самоубийства, обливалась горючими слезами. Берлин кутался в одеяло.

Спасательные работы приняли организованный характер. Послали за сиделкой. В восемь часов доктор объявил, что Жак вне опасности.

И чему он обязан был жизнью? Жулику. Снова, но на этот раз не впрямую, его спасла темная сторона. Бармен продал ему какую-то довольно слабую смесь.

X

Выздоровление затянулось, ибо отравленная кровь наделила его желтухой. После желтухи в левой ноге обнаружились симптомы неврита, который затем стал рассеянным. Жаку нравились его пронзительные уколы, которые одни только и отвлекают от навязчивой идеи, а в медицине именуются пронизывающими.

Несмотря на благопристойное исчезновение чемпиона по прыжкам, улица Эстрапад усугубляла его изнеможение.

Наконец, когда его стало можно перевозить, г-жа Форестье, которая жила в гостинице и весь месяц ухаживала за сыном с помощью Дружка, забрала его в Турень.

Там-то и просыпается Жак за полдень февральского дня, уже оправившийся и от яда, и от лекарств.

Его комната оклеена обоями со сценами старинной псовой охоты. Жар в камине яркий, пушистый, полосатый, издали похожий на кошку, а если подойти вплотную — пугающий, как морда тифа. Мать сидит около шезлонга и вяжет.

Жак оттягивает пробуждение. Он притворяется все еще спящим. Он не пускает воспоминания детства мешать его новым воспоминаниям.

Он занят нескончаемой, неуклюжей перестановкой шахматных фигурок: Жермена, Стопвэл, Озирис, Жак Форестье. Он исправляет свои ошибки, просчитывает невыполнимые комбинации.

Эта игра изводит его и подрывает скудные силы выздоравливающего. Через несколько секунд на шахматной доске все перемешивается; Озирис, Стопвэл, Жермена зажимают его со всех сторон. Он проиграл, как всегда.