Страница 13 из 17
Жак угадывает сцену в общих чертах. Все это как-то не в фокусе.
Луиза тем движением подбородка, каким на похоронах предупреждают чересчур болтливого друга, что прямо перед ним стоит один из родственников усопшего, указывает Жермене на страдальца.
— Ничего, переживет, — говорит та.
Слова эти были гуманны — в том смысле, в каком закон признает актом гуманности выстрел в упор, которым офицер добивает расстрелянного, еще подающего признаки жизни.
— Сигарету? — предлагает Стопвэл.
Чарующая внимательность заплечных дел мастера.
Отзвучали заключительные такты; они вышли на улицу. Сели в автомобиль Жермены. Жак, вскидываясь, бессильно мотаясь, смутно различал окружающее. Чей-то профиль: Махеддин, Одеон, афиши, Люксембургский дворец, таверна Гамбринус, фонтан. Подвозили Стопвэла.
Автомобиль остановился около Пантеона. Стопвэл вылез, Жермена окликнула Жака, продолжавшего сидеть:
— Ты что, уснул? Приехали.
Он что-то забормотал, выскочил из машины, молча дошел до дома со Стопвэлом. Махеддин отправился к Луизе.
Питер ушел в свою комнату, Жак — в свою. Там, упав на колени у кровати, он выплеснул слезы, которые стояли у него между ресниц водяными линзами и превращали мир в гротеск.
Жак не представлял, как он сможет жить дальше — вставать, умываться, учиться — с этой мукой, немыслимой, а всего-то, кажется, час как длящейся. Он с извинением отказался от обеда и лег. Он надеялся, что сон даст ему передышку.
Сон нам не подчиняется. Это слепая рыба, всплывающая из глубин, птица, камнем падающая на нас.
Он чувствовал, как рыба плавает кругами вне пределов досягаемости. Птица, сложив крылья, сидела на краю бессонницы, крутила шеей, чистила перья, переступала с ноги на ногу и внутрь не шла.
Жак-птицелов затаил дыхание. Наконец птица решилась, взмыла, скрылась, и Жак остался наедине с невозможным.
Невозможно. Это было невозможно. Сердце Жермены набрало такую скорость, что Жак никак не мог уловить перехода.
Он сам видел, как лицо, только что бывшее здесь, в одну секунду оказалось за несколько километров. Сам ощутил безответность руки, еще вчера искавшей его руку. Сам поймал вместо ласкающего взгляда — придирчивый.
Он твердил про себя: это невозможно. Стопвэл презирает женщин, а остальное — притворство, оксфордское пижонство. Он девственник. Он кривится, если речь заходит о физической любви. "Это не принято, — говорит он и добавляет, — как вообще можно с кем-то спать?"
Лаже если Жермену обуяла новая прихоть, она уводит в пустоту.
Стопвэл остерегается Франции. С того берега Ла-Манша на него глядят его отец-пастор, его футбольная команда, его товарищи по клубу. Тревога ложная: последствий не будет.
Внезапно у него тяжелеют веки. Челюсти смыкаются. Птица попалась в ловушку, рыба — в банку. Он спит.
Он видит сон. Ему снится, что это не сон, а Стопвэл, одетый в шотландскую юбочку, хочет уверить, что сон. Потом он едет на роликах — и летит. Он летит вокруг скейтинга, на котором растут деревья. Стопвэл пытается унизить его, говорит Жермене, что он не летает, что это ему снится. Жермена подпрыгивает рядом со Стопвэлом, помогая себе зонтиком. Этот зонтик у них вместо парашюта. Юбка Стопвэла становится очень длинной, даже со шлейфом.
Жермена поет под аккомпанемент церковного органа "Безмолвное Гонорато". Это бессмысленное название во сне имеет какой-то смысл.
Жак падает. Он приземляется на дно простынной норы. Он проснулся. Слышно, как укладывается Махеддин. Значит, уже утро. Он засыпает снова. Опять скейтинг. Площадка вращается. За счет этого и создается впечатление, что Стопвэл скользит по ней. Жак раскрывает Жермене этот обман. Она смеется, целует его. Он счастлив.
Дружок тормошит его — пора на урок. Он встает, ополаскивает лицо холодной водой.
Одно за другим, как солдаты по тревоге, его уснувшие воспоминания просыпаются и строятся в ряд. И вчерашний скейтинг в свой черед. Но едва он становится в строй, остальные уменьшаются. Один он растет, раздувается, превращается в колосса.
Смертельно раненный может жить, не осознавая своей раны, пока в ней торчит нож. Стоит его вынуть — потечет кровь, и заработают законы плоти.
Холодная вода убрала нож.
Жак решает бежать к Жермене, хоть она и спит еще в этот час, чтоб его поцеловали, поругали, залечили его рану.
В момент пробуждения в нас мыслит животное, растение. Мысль первобытная, ничем не прикрашенная. Мы видим страшный мир, ибо видим то, что есть. Чуть погодя разум засоряет нам взгляд своими ухищрениями. Он преподносит маленькие безделки, игрушки, которые человек изобретает, чтобы скрыть пустоту. И нам кажется, что вот теперь-то мы видим верно. Неприятные ощущения мы относим на счет эманации мозга, перестраивающегося со сна на явь.
Жак успокаивал себя. Урок начинался в девять. Он обменялся рукопожатием с Питером. В десять поймал автомобиль, купил по дороге цветов и явился к Жермене.
Удивленная Жозефина открыла дверь. Жермена еще спала.
— Я ее разбужу, — сказал он.
Жак вошел. Жермена, сном унесенная вспять, являла свое прежнее лицо. Он узнавал каждую черточку, любуясь и радуясь. Он приложил к ее щеке свежие цветы.
Она была из тех, кто чутко спит и просыпается сразу.
— Это ты? — сказала она. — С ума, что ли, сошел — будить людей в такую рань!
— Не мог выдержать, — отвечал он. — Мне приснился сон, будто ты меня бросила. Поймал автомобиль…
Жермена не боится разбивать сердца. Она разделяет убеждение прислуги, что всякую драгоценную вещь, если она и разобьется, можно склеить.
— Это был не сон, дружочек. Забери свой букет. Я играю по-честному. Я люблю Питера, и он меня любит. Ты себе еще найдешь дюжину не хуже меня. Иди, я спать буду.
Она отвернулась к стене. Жак лег на пол и разрыдался. — Слушай, — отрезала Жермена, — тут тебе не больница. Терпеть не могу, когда мужчина плачет. Ступай к себе на Эстрапад и занимайся. При таком образе жизни к экзаменам не подготовишься.
Жак умолял. Ее облекал непроницаемый парафиновый слой, противогаз тех, кто уже не любит.
Она мерила любовь Жака по своей, полагая, что все должно обойтись однодневным кризисом.
— Жозефина, принесите г-ну Жаку коньяку.
Сейчас она была как дантист, который знает, что удаление зуба чрезвычайно болезненно, но если и вызывает потрясение организма, то ненадолго.
Жак, подчиняясь ей, выпил. Жозефина помогла ему встать, подала шляпу, трость и выпроводила его, опять же, как ассистент дантиста. Ассистенту известно, что такое послеоперационный шок, но надо впускать следующего клиента, который и так заждался.
С этой минуты жизнь Жака помутилась, как колесо опрокинутого велосипеда, как фотографическая пластинка, если открыть аппарат.
Будь с ним поласковее, — твердила мужу г-жа Берлин, — он страдает.
Отчего?
— Не спрашивай. Женщины чувствуют такие вещи. Ибо она продолжала сочинять свой роман. Махеддин по-прежнему встречался с Луизой, его уходы и приходы раздирали Жаку сердце. Это соседство было ему плохим утешением.
Ждать — самое кропотливое занятие. Мозг, словно улей в день роения, пустеет, в нем не остается ничего, кроме составляющих некой безрадостной работы. Если наши суетные чувства пытаются этой работе помешать, пчелы боли парализуют их. Надо ждать, ждать, ждать; машинально питаться, чтобы снабжать энергией фабрику ложных звуков, ложных расчетов, ложных воспоминаний, ложных надежд.
Что делал Жак? Ждал.
Чего он ждал? Чуда. Какого-нибудь знака от Жермены, письма.
Лежа на кровати — сердце узлом, вроде тех морских узлов, которые стягивают или распускают, дергая за веревку, — он караулил двери парадного, почтальона, разносящего письма по этажам.
Он наколдовывал звуки — в подъезде, на лестнице. В коридоре эти явственные звуки гасли.
Случалось ли ему выйти — он боялся возвращаться. Он спрашивал консьержку:
Мне не было писем?
Не было, г-н Форестье, — отвечала она.