Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 4 из 36

Помнишь? -- несколько минут всего оставалось до отходапоезда, арежиссер, стоя у вагонной подножки, все откручивал пуговицу от долгомостьевского пальто. Помнишь, как мы анализировали Сальери? Тут те же точно комплексы, тот же характер. Для него тоже, что нет правды наземле, -- соринкав глазу, и он совершенно искренне, со страстью безумца, желает правду эту установить. Единственная только разница: никаких сомнений, переживаний -- они придут гораздо позже, перед смертью! -- никаких этих самых вопросов: про Буонаротти, про ужель он прав, и я не гений? -- гений, гений, безусловно гений, в том-то все и дело!.. аребятастояли кружком, мешая пассажирам входить в вагон, и поддакивали, соглашаясь, но Алевтинаи тут выскочила: я, может, ничего не понимаю, но ты (режиссеру) слишком уж, по-моему, перемудрил. А ведь все просто, по-человечески: у семнадцатилетнего мальчикаубили любимого брата! Это ж обиданавсю жизнь и желание отомститью Долгомостьев, у которого давно уже былавыработанасвоя концепция роли, и от режиссеровой, и от алевтининой отличная (впрочем, к режиссеровой ближе), хотел было, отцовский термин употребив, спросить иронически: так что ж он, по-твоему, тоже, елки-моталки, порченый? -- но не успел: поезд тронулся, и последние возгласы прощания слились в нестройный хор, в котором разбирались только отдельные словаи обрывки фраз (не забывай, как Ывождьы наитальянский переводится и нанемецкий!), но общий смысл которого был Долгомостьеву внятен: ну, ты им, мол, вмажь! -- и от всей души отвечал он ребятам: вмажу! Уж вы не беспокойтесь! Даи как иначе мог Долгомостьев думать, как сумел бы сохранить уважение к себе, если б не существовало в нем этой уверенности, этого твердого намерения непременно вмазать?!

Click here for Picture

само собою спелось Долгомостьевым под вызвонившие полный час куранты. Куранты-куратыю Но не они вывели из оцепенения -- голос рядом: цветочки ваши разрешите! Долгомостьев, не сообразив ничего толком, протянул стоящему перед ним милицейскому капитану в белом олимпийском кителе связанные веревочкою три десяткажелтых астр, стебли которых так долго мял в потной руке. Эти астры были добавком, сверх тех едване ритуальных цветов, без которых не являлся Долгомостьев ни наодну встречу с Рээт; основные сегодняшние -- дюжину бордовых роз -- он уже вручил ей утром, навокзале, аастрами, когдапокупал их, пытался обмануть себя, успокоить, убедить, что Рээт придет к Историческому (сейчас уже стало очевидно, что не придет), что не просто так, не чтоб отвязаться, назначиласвидание, что действительно наличествует у нее сегодня какое-то очень важное и покудаот него секретное дело, то есть что события развиваются более или менее естественным порядком, авовсе не черное колесо разворачивает, доворачивает Долгомостьеванабликующей, выпуклой мостовой Красной площади.

Капитан развязал веревочку, развалил букет в руках, и тут Долгомостьев узнал милиционера: тот самый, что пытался взять его в свидетели в Ленинграде, азаполгодадо того не пустил без очереди в мавзолей. Капитан Кукк? спросил Долгомостьев. Милиционер оторвался от цветов, и волнаузнавания прошлапо его лицу. Долгомостьев? спросил он с едвауловимым акцентом, кажется, прибалтийским. Вот видите, крепко я вас запомнил. И, перевязав цветы, как были, протянул Долгомостьеву. Время, знаете, опасное. Олимпиада. Терроризм. А вы уж второй час ходите по зоне нуль. Свидание, виновато улыбнулся Долгомостьев. Дамазапаздывает. А картину я вашу посмотрел. Как же. Двараза, невпопад продолжил милиционер. Замечательно сыграли, жизненно. С честью выполнили долг! А тогда, видать, вы мне не поверили? улыбаясь, попытался Долгомостьев уладить, свести к недоразумению давний, десять лет назад случившийся конфликт с капитаном Кукком. Больно я, наверное, зачуханный был? Отчего же, совершенно серьезно ответил милиционер. Тогдая вам очень даже поверил. Но вы хотели нарушить установленный порядок, аэто делать нельзя ни в коем случае. Это может привести к гибели государства. Будь вы не то что артистом -- самим Лениным! -- и то б я вас без очереди в мавзолей не пропустил. В ваших же, как государственного деятеля, интересах. Ну, если б я был Лениным, попробовал Долгомостьев насей раз шуткою нарушить атмосферу давнего конфликта, которую с непонятной твердостью восстанавливал милиционер, если б я был Лениным, авы бы меня не пропустили, вам бы, пожалуй, очень не поздоровилось. Сначалане поздоровилось бы мне, не поддался нашутку собеседник, апосле -- вам. А почему ж в Ленинграде, обреченно смирившись с тем, что старую историю уже не поправить и даже не попробовав дошутить, что, будь он Лениным, не было бы и мавзолея, а, значит, и поводапопадать тудабез очереди, решил Долгомостьев выяснить до концас капитаном Кукком отношения, почему ж в Ленинграде, когдаавтобус наехал насумасшедшего, вы подошли именною Но милиционер, не дав договорить, резко и даже, показалось Долгомостьеву, раздраженно отрубил три фразы: я не имею к сумасшедшим никакого отношения. Я уверен, что в Советском Союзе психиатрия в политических целях не используется. В Ленинграде я никогдане-бы-вал! Подчеркнуто козырнул и пошел прочь. Задиссидентаон меня, что ли, принял? Долгомостьев был совершенно подавлен неудачным разговором. Так какой я, с моим лицом, диссидент? Или, может, обиделся, что до сих пор капитан? Сам небось и виноват. Трудно, надо полагать, продвинуться по службе, имея столь пуристические принципы.

Игрушечные солдатики вышагали уже половину пути к Спасским воротам, и небольшая -- олимпийская -- толпараскрыламавзолей, насытясь нехитрым, но вечно ее соблазняющим зрелищем смены караула. Впрочем, это с какой еще стороны смотреть -- хитрым или нехитрым: в живом олимпийском табло натрибуне тоже вроде бы ничего хитрого. Однако, способность государствазаставить подчиниться себе несколько сотен людей столь безукоризненно, способность, доведенная до такой степени наглядности, не может не вызвать некоего совершенно мистического, каздалевского к этому государству уважения. И стыдной гордости от собственной причастности. Где уж, думаешь, Западу, богатому и свободному, устроить подобное таблою

Очередь к мавзолею тоже стоялаолимпийская: укороченная, не доходящая до Александровского садика, едвазаИсторический, у которого, игнорируя очевидность, что Рээт не придет, продолжал торчать раздраженный, растерянный Долгомостьев. Очередь притягивалавнимание, ибо напоминалао первой встрече с капитаном Кукком, и, чтобы не думать о нем, об автобусе, о продинамившей Рээт, Долгомостьев переключил мысли наустэмовский, либерально-саркастический лад: ведь не сгоняют же их сюданасильно -- сами приходят к шести утраи по семь-восемь часов выстаивают. Из кого же онанабралась, этаочередь? Из тех самых простых советских людей, что по всей стране набираются в подобные же очереди завонючею колбасою? Впрочем, хрен его, этот народ, знает: может, нравится ему стоять! Может, ежедневное напряженное решение продовольственной проблемы дает пищу голодающему его духу!..

Долгомостьев вызвал в памяти недавний разговор с Витей Сезановым, когдапо поводу первого кадраим вдвоем случилось сбегать в магазин зашампанским. Смотри! сказал тогдаВите вечно удивленный Долгомостьев. Откудаздесь постоянные толпы? Чего б этим ребяткам не закупить ящик водки сразу, если все равно пьют целыми днями и без выходных? И Витя, как обычно, Долгомостьеваприложил: много вы в народной психологии понимаете! Тут ведь что главное? Думаете, выпить? Добавить! Вон собрались трое, скидываются. Полагаете, у них денег не найдется или они не знают, что для полного кайфаим четыре нужно? А возьмут одну. В крайнем случае, три. А потом, когдауж закроются магазины, когданатакси надо будет ехать в Домодедово и переплачивать втрое или лететь забутылкою во Владивосток, -- вот тогдаони начнут биться в лепешку, чтобы добыть четвертую. Ибо в доставании этом главный кайф и есть. А без кайфа, как вы должны бы уже понимать, нету лайфаю

Впрочем, навопрос, из кого набирается очередь к мавзолею, можно было ответить и чисто дедуктивно, то есть, исходя из того частного факта, что сам Долгомостьев дважды стоял в ней, дважды продвигался вдоль кремлевской стены к Заветной Святыне. Хотя следует заметить, что в первый раз он был человеком еще несознательным, не обладающим свободной волею, аво второй у него имелась вполне веская причина, и, к тому же, во второй раз он не достоялся.