Страница 33 из 36
Но Дулов, Дулов! Где же все-таки Дулов?!
Меж тем (Долгомостьев видит это почти наяву) толпау дверей сударастет, в ней появляются экстравагантные персонажи. Вот подкатывает такси, и выходит из него полнотелая монахиня, вся в черном, в апостольнике, надвинутом налоб и двумя крыльями, нагорле сходящимися, закрывающем щеки; необычный костюм придает не Бог весь какому красивому лицу Наденьки (это она!) определенную сексапильность. Вот в треске и дымном чаду, словно ведьминаступка, возникает весь забрызганный грязью красный ЫЗапорожецы с буквами ЫРы в треугольничках застеклами, и водительница, набеленная и накрашенная, как труп, открыв дверцу, выставляет наулицу костыли, ас заднего сиденья пронзительно блеет коза. Вот из серой ЫВолгиы выбирается плешивый, с рыжей бородкою и усами человечек лет тридцати пяти -- сорока, сопровождаемый двумя оч-чень толстыми женщинами с медальками нагоризонтальных плоскостях грудей, и толпарасступается, пропуская тройку к дверям. Судья, судья приехал, идет по толпе шепот. Не судья это! авторитетно заявляет товарищ еврей -- джинсовый пожилой человек в польских усах. Это актер, который его изображать будет. Видите -- загримированный. Долгомостьев фамилия. Действительно, похож, соглашается с усачом женский голос. Вот двабелобрысых милиционерав чине капитанов, двабравых брата-близнеца, хоть по телевизору демонстрируй, по форме -- наши, по говору -- вроде иностранцы, стоят-покуривают: видно, поджидают кого. И точно: показывается из-зауглаеще один милиционер, тоже капитан и как две (три) капли воды похожий надвух первых, но не сразу замечает их в толпе, и те кричат: Урмас, Урмас! и дальше что-то нанепонятном птичьем своем языке. Тот, кто подошел позже, одет, в отличие от братьев, в парадную форму, поблескивает золотом поясаи погон, словно, как и безумная старухаво флердоранже и фате налысом черепе, вертящаяся тут с утра, не насуд прибыл, но насвадьбу. Или, скажем, в почетный караул.
Появление старухи неприятно и неожиданно для Долгомостьева, он совсем уже успел позабыть про нее в благодушии и оптимизме последних недель, но сколько ни моргает и ни трясет головою, старухаисчезать не желает, показывается то там, то здесь в гудящей, разношерстной толпе. Террористку-то видел, Иван Петрович? спрашивает генералаСерповаВячеслав Михайлович. Вон, из-зауглавыглядывает. Да, понимаешь, отзывается генерал. Из-закаждого угла, из-закаждого дереватеррористы, понимаешь, выглядывали. Мы, говорят, лесные, понимаешь, братья и вас, говорят, коммуняк, уж-жасно не любим! Прий-, понимаешь, -метс.
Так все было насамом деле перед дверью суда, как навоображалось Долгомостьеву, или не так -- проверить он не может, ибо провозят его в железные воротаназадний двор и через черный ход ведут под конвоем натретий этаж, в небольшую грязную комнату с зарешеченным окном и еще одной маленькой дверцею, и там запирают наедине с вооруженным мальчиком-милиционером восточной национальности. Спустя недолгое время дверцаоткрывается и пропускает Веронику Андреевну. Сбросив насвободный табурет надетую внакидку короткую шубку, ВероникаАндреевнаостается в белом медицинском халате, несколько нанее тесноватом, так что пуговицы, кажется, в любую минуту готовы отскочить. Под халатом наВеронике Андреевне нет ничего -- Долгомостьев первым же взглядом засекает это, ав руке -- чемоданчик с красным крестом накрышке. Долгомостьев жадно глядит наВеронику Андреевну -- несколько недель пребывания в камере, где воздух прямо-таки дрожал от эротических фантазий подследственных, которые, то один, то другой, всё бегали к параше, заневысокую, по пояс, огородочку углом и, глядя наприлепленные над раковиною журнальные портреты киноартисточек, самозабвенно онанировали (кстати, среди портретов был и наденькин: в роли Наденьки, с обложки ЫСоветского экранаы засемьдесят первый год), -- несколько недель пребывания в камере сделали свое дело, но ВероникаАндреевнатараторит по-деловому, буднично, точно виделись они с Долгомостьевым в последний раз не три с лишним месяца(и виделись-то ведь неудачно!), акаких-нибудь полчасаназад. Значит, так: я договорилась, заседание начнут в твое отсутствие -- по состоянию здоровья. А ты тем временем должен переодеться и загримироваться. Вот, кивает намедицинский чемоданчик. Дальше: готовый, жди моего сигналаи прежде времени носане высовывай! А по сигналу войдешь в зал (онапоказывает намаленькую дверцу) и сделаешь жест. И ВероникаАндреевнарезко выбрасывает вперед правую руку, алевую опирает большим пальцем о живот так, словно там у нее жилетный карман. Скажешь одно только слово: това'гищи!
От жеставерхние пуговицы таки отлетают, и в распах халатавылазят две большие немолодые груди с пигментными, размером в чайное блюдце, пятнами вокруг сосков. Это потом, деловито бросает ВероникаАндреевна, авосточный мальчик весь выставляется, краснеет, сует руку в карман, чтобы скрыть вдруг появившийся неприличный бугор, вздувший форменные брюки. Ты все запомнил? -Това'гищи! и исчезает, словно и не было ее здесь. Долгомостьев и словане успел вставить, где Семен Израйлевич -- спросить. Чемоданчик, впрочем, стоит вполне реальный, и шубалежит натабурете, и халатные пуговицы бельмами таращатся с потертого, затоптанного линолеума.
Неожиданное предложение костюмироваться и загримироваться загоняет Долгомостьевав тупик: действительно, если он, произнося свою речь, свое последнее, каздалевский, слово, воочию явит суду и публике образ, накоторый собирается сослаться, образ этот, безусловно, будет оправдан. Но что же станется тогдас ним самим, с Долгомостьевым? Он ведь тоже нуждается в Народном Оправдании! А разве способен он разорваться надвое и предстать одновременно и вдохновителем, и исполнителем сакраментального убийства?! Больше того: вихревой напор Вероники Андреевны, взявшей, судя по всему, дело в свои руки, вообще ставит под сомнение если и не идею, то, во всяком случае, сам факт последнего долгомостьевского слова, если слово слово не воспринимать слишком буквально. То есть, и това'гищи, конечно, слово, и слово очень важное, очень веское и значащее, но способно ли оно заменить весь подготовленный Долгомостьевым текст? И, наконец, где Дулов?! Тут есть от чего разболеться и менее многострадальной, чем долгомостьевская, голове, и наее владельцанакатывает одно из остаточных явлений, одно из тех кратковременных психических расстройств, которые всегдасопровождаются резким падением оптимизма, возникновением чувствавины и мыслями об Алевтине
юЧерез две-три недели после премьеры в ЫКомсомольцеы Долгомостьев сноваоказался в У., приехал налетние каникулы, но не звонил, аждал, что вот-вот позвонит Алевтинасама, извинится, ждал, правда, как-то не совсем честно, то есть, хотя и ждал, и полагал, что позвонит, алучше было б, если б не звонила, апозвонил бы кто-нибудь другой из УСТЭМаи извинился и засебя, и завсех ребят, ну, и заАлевтину в частности. Так почти и вышло: позвонили, только по другому поводу: сообщили, что Алевтина, купаясь в Волге, утонула, попалав воронку. Вообще-то Долгомостьев мог смотреть в зеркало совершенно спокойно, ибо достоверно помнил, что смерти невесте ни разу, даже краем мысли, не пожелал, но почему ж столь настойчиво и слишком как-то осторожно стал разузнавать, в каком состоянии находилась онаперед гибелью, не в подавленном ли? Настолько настойчиво и осторожно, что решился накрайность: обратиться через отцак самодеятельной его агентуре.
Агентурные сведения оказались для Долгомостьевауспокоительными, причем успокоительными сразу по всем фронтам: и интимный, дескать, роман между УСТЭМовским режиссером и Алевтиною подтвердился, и настроение у нее в день смерти было великолепное, и свидетельстваочевидцев не оставляют сомнений, что место имеет натуральный несчастный случай, ане какое-нибудь там самоубийство или, упаси Бог, убийство. Могла, конечно, насторожить быстротапоявления этих сведений, поспевших до похорон, даи успокоительными сведения были как-то немного чересчур. Мало того, Долгомостьеву не длжно бы повериться и в измену Алевтины -- не тот онабылачеловек, -- и в хорошее ее настроение, атут еще и напущенная насебя отцом эдакая клоунская, елки-моталки, скорбь по порченой, эдакие мерзкие в сторону Долгомостьеваподмиги, словом: каздалевщинакакая-то! Но не приставлять же к горлу старого темнилы и конспираторанож, не добиваться же от него или окольными путями другой правды, тем более, что вряд ли и добился быю